Вдвоём веселее (сборник)
Шрифт:
В Москве было еще холодно. Как только мы вышли из теплого вагона, мороз прогрыз в искусственном меху дыру и принялся глодать меня, как собака найденную на дороге кость.
На вокзале Женя спросил:
– Может, у тебя есть какие-нибудь родственники, у которых ты можешь одолжить одежду?
В Москве жила только мамина двоюродная сестра тетя Галя, я ее практически не знала. Как ни странно, вспомнила номер телефона. Я вообще страдала хорошей памятью на бессмысленные вещи. Тетя Галя была дома, и я наплела ей что-то про каникулы и неожиданно выдавшуюся возможность увидать столицу, попросив принести мне к поезду что-нибудь из одежды. Она решила уточнить, что именно. Я начала перечислять. Сначала назвала необходимые мне предметы верхней одежды, потом – нижней.
– Ты что, голая приехала? – она весело рассмеялась.
Я молчала.
– Ты действительно голая приехала! – сказала тетя Галя упавшим голосом.
Ровно через пятнадцать минут я была там, куда мне было велено подойти. Из такси она, впрочем, так и не вышла, протянула мне в приспущенное окно сумку с вещами, попросила обязательно позвонить. Забегая вперед, скажу, что в следующий раз я ей позвонила двадцать два года спустя, уже в Америке. Она хорошо помнила нашу встречу. Я ее поблагодарила.
– Да что ты! –
– Да, обошлось, – согласилась я. – Ты меня выручила!
– Звони еще! – сказала она, зная, что я не позвоню.
– Обязательно, – ответила я, тоже это зная.
Мы обе оказались неправы. Тенесси Уильямс говорит: вы всегда можете рассчитывать на доброту чужих людей. Эта практически чужая женщина еще раз меня выручила. Уже совсем недавно мне до зарезу понадобился психиатр. Страховки у меня не было, денег тоже. Она договорилась, отвела меня. Психиатра звали доктор Пинский. Он светило медицины, к нему записываются за год, визит стоит двести долларов. Тетя Галя убедила его принять меня тут же и бесплатно. Мы с ним побеседовали, он выписал мне таблетки, сказал явиться через две недели на проверку.
– Так что у меня за диагноз? – спросила я, собираясь идти. – Маниакально-депрессивный психоз?
Он задумчиво вздохнул, как вздыхают опытные старые доктора, которые понимают, что не в диагнозе дело:
– Ну, как сказать… Вообще-то маниакально-депрессивный психоз, деточка, – это когда человек в одно прекрасное утро, проходя мимо вокзала, зачем-то вскакивает в уходящий поезд…
– Голый под шубой, – продолжила я.
Он посмотрел на меня и еще раз вздохнул.Белье, свитер, шерстяные колготки из тети-Галиного шкафа – все это приятно пахло розовым мылом. Я переоделась в вокзальном туалете. Штаны были мне велики, я их застегнула булавкой, которую нашла в конверте, вложенном в карман. В этом же конверте было немного денег. Теперь я себя чувствовала прекрасно, в таком виде не стыдно было идти в гости. Мы выпили в буфете кофе.
– Куда теперь? – спросила я Женю.
Он развернул карту Московского метрополитена и ткнул пальцем в станцию «Текстильщики».
В Текстильщиках жил кишиневский поэт Боря Викторов. Он совершенно не удивился, увидев нас на пороге:
– Ребята, – воскликнул он, – вы не представляете себе, как вы вовремя приехали! У меня в Кишиневе только что вышел сборник, а отпраздновать не с кем! Располагайтесь. Я сейчас что-нибудь соображу. Вы мясо любите жареное или на пару?
В поезде мы полутора суток питались печеньем «Улыбка», которое нам выдавал наш тайный доброжелатель – проводник вагона номер семь.Перед тем как выйти из комнаты, Боря с треском разорвал бечевку на книгах:
– В Москве меня не понимают! Толстые журналы возвращают мои подборки! Они еще пожалеют!
Потом на кухне загремели сковородки, зашумела вода, и, перекрикивая ее, Боря говорил жене:
– Понимаешь, Оленька, приехали гениальные юные поэты, надо бы водочки!
Хлопнула входная дверь, это Оля пошла за водкой.
Мы сели поудобней и огляделись. За окнами простирался изуродованный шлакоблоками пустырь. Тускло посверкивали лампочки строительных кранов. Потом мы открыли Борину книгу.
Любимым поэтом Бори Викторова был Велимир Хлебников.
В Бориной книге стихи шли циклами, и все они были про древнеславянского полубога-полузверя по имени Китоврас. Китоврас был терзаем тоской по своему страшному нечеловеческому началу. Его дух разрывался между женщинами и небесами. Я догадалась, что под Китоврасом Боря имеет в виду себя.
Реальный Боря, невысокий крепыш с круглыми чуть навыкате глазами – настоящая фамилия его была Друкер, – любил компанию, семейный уют и свою вторую жену, работницу Центрального исторического архива Оленьку. «Оленька – идеальная жена поэта!» – говорил Боря и предлагал нам выпить за нее стоя.
Или он говорил, воздев глаза к люстре:
– За подругу жизни – красавицу и дворянку Ольгу!
И мы знали, что за этим последует стихотворение. Что-нибудь ностальгическое. Про разлуку:Мы праздновали осень в Сипотенах,
Играл коньяк в стаканах запотелых…
Боря, хоть и жаловался на невнимание к нему московской среды, общался со многими известными поэтами. Встречаться с Евтушенко и Вознесенским Женя отказался и попросил отвести его в гости к Рейну. Вернулись поздно, Женя прихрамывал, на колене его голубых джинсов зияла огромная дыра. Пока я ее зашивала, он смирно сидел рядом, завернувшись в плед, и рассказывал, как за ними, когда они вышли от Рейна, погналась овчарка. Боря – чувствовался поэт гиперболы – уверял, что это была не овчарка, а волк.
– Ну а как Рейн-то? – спросила я наконец у Жени.
Женя покивал. Рейн ему понравился.Борины знакомые, поэты андеграунда, организовали нам выступление. «Шикарное место!» – восклицал Боря, ведя нас скользкими московскими переулками в дом поэтов. Дверь в подъезд угрожающе висела на одной петле. Мы прошли обшарпанными коридорами и попали в странное помещение. Свет керосиновых ламп создавал иллюзию комнаты, на самом деле стен как таковых не было, из опорных балок торчала ржавая арматура и обрывки проводки. Наша аудитория сидела перед нами на продавленных диванах и ящиках. Мы разместились в безногих бархатных креслах, поставленных для устойчивости на кирпичи. На столе торжественно горели свечи. Нас принимали восторженно. Женя был счастлив: наконец-то его понимали. «Вот что значит столица!» – восхищенно прошептал он мне на ухо. После нас выступили еще два поэта. Имен я не запомнила. У одного стихи были под позднего Мандельштама, у второго – под раннего Пастернака. Их тоже принимали восторженно.
– Мандельштам мне понравился больше, – шепнул мне Женя. – А вообще-то я разочарован московской публикой. Им, видимо, все равно, что слушать.
После чтения шумной толпой вывалились наружу, с полчаса ловили такси. Таксисты только сильнее жали на газ. Оторвавшись от провожатых, мы дошли до перекрестка и тут же поймали машину, но денег хватило только на две трети дороги. Снова шли пешком. Мороз прихватил подтаявший за день снег. Женя боялся гололеда, с опаской поглядывал под ноги, хватал меня за локоть. Шаг его можно было разложить на пять составляющих. Сначала он проверял пяткой наличие почвы под ногами, потом, слегка развернув ногу, ставил на землю всю ступню и делал движение лыжника. Походка его выдавала. Так часто ходят немолодые еврейские мужчины. Мой отец, например. Может быть, потому что на исторической родине, в Палестине, не было снега. Вот и всё, что в Жене Хорвате было еврейского.Неделю Боря
Но шутки в сторону: Боре я обязана жизнью.
В конце этой чумовой недели я чуть не попала под поезд. Я уезжала первой. На ступеньках тамбура мы с Женей обнялись. Поезд тронулся, но мы не заметили. Женя соскочил на землю, оступился, упал. Я наклонилась, чтобы посмотреть на него. Он мне что-то кричал, из-за стука колес я не слышала: «Что, что?» – я говорила, уже падая. Я пыталась ухватиться за поручень – и тут Боря, который во время нашего прощания тактично отошел в сторону, успел меня подхватить и держал, пока выскочивший на мой вопль проводник не помог мне забраться в вагон. Но все это было уже как во сне, где знаешь, что рано или поздно проснешься.
Вот я вхожу в дом, поднимаю влетевший вместе со мной бурый листок платана, зачем-то долго смотрю на него. Потом спохватываюсь, бросаю его в груду других лежащих за порогом листьев.
Один знакомый рассказывал про меня своему приятелю, ведя того ко мне в гости. «Катя в юности расклеила с двумя другими поэтами листовки, а потом тридцать лет вспоминала об этом!» Я не обижаюсь. Так и должен рассуждать нормальный человек, который к сорока восьми годам успел защитить кандидатскую, докторскую, устроиться на работу, родить ребенка, вырастить, отправить его в колледж. А я продолжаю входить в дом и медленно рассматривать бурый лист.
Но иногда я вспоминаю Женины слова. Жизнь измеряется не количеством событий, а интенсивностью их переживания. Сейчас для меня, повзрослевшей, это звучит немного помпезно… Ну да какая мне разница?
Летом восьмидесятого года я трижды садилась в поезд и ехала к Жене в Петрозаводск. С тех самых пор у меня осталось романтическое отношение к российским поездам. Они скрипели, ломались, но как-то довозили до пункта назначения.
В первый раз мысль о поездке зародилась в моей голове спонтанно. У меня появились сорок рублей, я села в поезд и поехала. Ему я позвонила уже с вокзала.
– Гениально! – воскликнул он, даже не удивившись, как будто я приехала к нему с другой стороны города на троллейбусе. – Мать как раз уезжает в…
Мать Жени, Вероника Николаевна, всегда жила на грани легкой катастрофы. Была она женщиной образованной, рассеянной, истеричной. Мое общение с ней неизменно проистекало на пороге. Она либо возвращалась откуда-то, либо вот-вот должна была куда-то ехать. Где-нибудь в коридоре стучали ее каблуки, падали на пол ключи, звучал ее высокий нервный голос: «И, пожалуйста, Евгений, не забывай поливать цветы!»
Когда я подошла к дому, во дворе уже стояло ее такси, и Женя выволакивал из дверей огромный чемодан. Вероника Николаевна отчужденно мне кивнула. Я вообще не была уверена, что она меня осознавала как единичную личность. Всех кишиневских друзей Жени она называла «Кишиневским обществом Евгения». Его связь с нами ей казалась бесполезной, а главное, небезопасной.
Мы с Женей поднялись на пятый этаж, он закрыл дверь на ключ и цепочку. Лицо его горело:
– Скажи честно, как ты оцениваешь мои актерские способности? – спросил он, прислоняясь к двери спиной.
Я растерялась.
Женя вздохнул.
– На прошлой неделе пришла повестка! Понимаешь, какой ужас, у меня же нет никаких физических недостатков!В учебнике для студентов-медиков мы нашли описание шизофрении: постоянная болезненная саморефлексия, пониженный интерес к реальности, немотивируемая меланхолия, навязчивые параноидальные идеи. Женя был человеком замкнутым, склонным к саморефлексии. С немотивируемой меланхолией у него тоже все было в порядке. Тут можно было просто стихи почитать. Из всего списка у него не было только навязчивых параноидальных идей. Кто-то ему сказал, что именно этот пункт мог сыграть решающую роль. Когда Витю Панэ призвали в армию, он признался медкомиссии, что чувствует влияние Марса. В девятом классе Витя занимался в театральной студии. Он умел перевоплощаться по системе Станиславского. Вживался в образ, играл, не утрируя. Однажды он, шутки ради, показал нам, как ведет себя перед родами беременная крольчиха. Для того чтобы утеплить клетку, она ощипывает с себя пух и утаптывает его ногами, чтобы крольчатам, которые рождаются, как и мы, голые, было мягче. Изображенная Витей картина долго не отступала. Я еще несколько недель, взглянув на него, с трудом отряхивала видение беременной крольчихи.
Мы с Женей репетировали. Он изображал параноика, я сидела на подоконнике и исполняла роль медкомиссии.
– Неубедительно, – говорила я всякий раз, когда он жался в угол, испуганно закатывал глаза, озирался по сторонам.
В то утро, когда Жене нужно было идти на медкомиссию, я осталась сидеть за его столом. Вообще, в новой квартире Хорватов все на удивление выглядело как прежде. Тот же черный рояль стоял посреди гостиной. Даже пепельница – мне казалось, что мы ее давно расколотили, – была на месте.
– Мать всё склеила, – объяснил мне Женя.
В ящике его письменного стола я нашла фотографию. На ней Женя сидел за тем же самым столом, за которым теперь сидела я, перед ним белел чистый лист бумаги, в руке дымилась сигарета, как она сейчас дымилась у меня. Говорят, нельзя смотреть на спящего человека. На поэта в определенные моменты тоже нежелательно смотреть. Мама меня всегда останавливала на пороге: «С таким лицом, как у тебя сейчас, лучше на улицу не выходить!» Вот такое лицо, с которым на улицу лучше не выходить, было и у Жени на этой фотографии. Я перевернула ее и прочитала: «Это я, пьяный в жопу, изображаю перед фотографом поэта».
Может, он не так уж безнадежен как актер, подумала я.
Женя вернулся через четыре часа. Он победно потряс в воздухе бумажкой:
– Мне даже изображать ничего не пришлось! Сами предложили лечь в больницу!
Через два дня он проводил меня на вокзал и пошел сдаваться в дурдом. С собой он взял пачку бумаги, пишущую машинку и Библию.Вторая поездка
Двадцатого июля я опять села в поезд и поехала в Петрозаводск. Поезд шел несколько иначе, чем в первый раз. Перемена в его маршруте объяснялась тем, что в июле восьмидесятого года в СССР начались Олимпийские игры. Чтобы разгрузить железнодорожные пути, поезда дальнего следования пускали в объезд обеих столиц. Маршрут наш был непредсказуем. Иногда мы останавливались и ждали чего-то, что так и не появлялось. Под Питером эти остановки стали все длительнее. Один раз мы простояли в полях три часа. Люди, устав ждать, выходили из вагонов, разбредались по полю. Потом проводник, сложив рупором ладони, кричал: «Трогаемся!» – и все бежали обратно, неся в кепках и платках землянику и грибы.