Вечный бой
Шрифт:
Рождественская ночь доктора Эйкмана
Рождественскую ночь 1897 года доктор Эйкман встречал в одиночестве. Единственно близкий ему человек в Семаранге, коллега Грийнс, выехал в джунгли на борьбу с эпидемией неизвестного заболевания, разразившегося в центральных районах острова.
За семь лет своей безвыездной жизни на Яве Эйкман так и не завел друзей. Возможно, причиной тому была его природная застенчивость и молчаливость. Возможно, что-то другое мешало ему сблизиться с немногочисленными голландскими колонистами и офицерами местного гарнизона, угрюмо тянущими лямку армейской службы вдали от родины.
За окном, затянутым москитной сеткой, тоскливо шелестел дождь. Вдали ритмично вздыхало море, накатываясь на берег.
Эйкман сидел у стола и, глядя на вздрагивающее пламя свечи, вспоминал Роттердам, где, наверное, к рождеству выпал снег и по льду замерзших каналов заскользили веселые конькобежцы.
Срок контракта заканчивался, и Эйкман решил его не возобновлять. Денег было вполне достаточно, чтобы купить дом на берегу Мааса, нанять экономку и до конца дней своих беспечно заниматься научными изысканиями, не думая о хлебе насущном. Говорят, деньги должны делать деньги и только в этом их извечный смысл. Эйкман думал не так. Он считал, что деньги должны обеспечивать свободу.
Ветер, изредка налетающий порывами, раскачивал невидные в ночи пальмы, и они недовольно и долго шумели своими ветвями.
Семь лет тому назад, плывя в Семаранг на линейном пароходе «Отто Штерн», он меньше всего думал о научной работе. Он был практическим врачом и свое назначение в жизни видел в лечении больных, ждущих от него помощи. Научными исследованиями можно заниматься в университетских клиниках, а не в жалком тюремном госпитале, где не было даже микроскопа. Микроскоп он выписал из Европы через год, заплатив за него колоссальные по тем временам деньги — две тысячи гульденов.
В первые же месяцы пребывания на Яве Его Величество Случай внезапно пробудил в скромном тюремном враче смелого и неутомимого экспериментатора, и жизнь Эйкмана обрела тот особый смысл, который принято называть творчеством.
Он не торопясь набил табаком старую фарфоровую трубку, потянувшись, прикурил от свечи, стоящей на столе, и, откинувшись на спинку плетеного кресла, зачмокал губами, выпуская изо рта крохотные клубочки дыма.
Душная тропическая ночь за окном полыхала синими зарницами, выхватывающими из черноты то островерхую кровлю кирхи, то нечеткий силуэт парусника на рейде, то зубчатую кайму недалеких джунглей. Прошипев, старые кабинетные часы пробили полночь. Из казармы донеслись мажорные звуки духового оркестра. Посасывая трубку, Эйкман вспоминал...
В госпитале он столкнулся с неизвестным в Европе заболеванием. Это был множественный неврит, поражающий периферические нервные стволы верхних и нижних конечностей и не затрагивающий спинного и головного мозга. Полиневрит вызывал параличи. Следом за параличами наступала медленная мучительная смерть. И весь фармакологический арсенал острова не мог ее предотвратить. Единственным лекарственным препаратом, которым пользовался доктор Эйкман, был опий, облегчающий предсмертные страдания обреченных, погружающий их в состояние длительного полузабытья и апатии.
Он, как и остальные врачи, не сомневался в инфекционном характере заболевания, но никак не мог понять, какими путями возбудитель болезни проникает в тюрьму, обнесенную высоким бревенчатым частоколом. Все современные антисептики,
Вокруг больничного барака и днем и ночью горели большие костры, расхаживали часовые с ружьями, и даже москит не мог пролететь незамеченным. Но и огонь, пожирающий все живое, не был преградой для бери-бери — так яванцы называли эту страшную болезнь.
Бывало, в городе заболевали люди, обходящие барак за милю.
Эйкман входил в больничный барак в специальном парусиновом костюме, пропитанном карболовой кислотой, и в матерчатой маске, закрывающей лицо. После работы комбинезон, маска и густо смазанные канифолью кожаные ботфорты стерилизовались текучим паром.
Дома, приняв душ, он ежедневно и очень тщательно выискивал у себя симптомы бери-бери. Он был уверен, что если ему суждено умереть на Яве, то наверняка от бери-бери. Никто в Семаранге не подвергался большему риску заболеть, чем Эйкман. В письменном столе, в специальном ящичке под ключом, Эйкман хранил склянку со смертельной дозой опия. Врач вправе распорядиться своей жизнью. Кто посмеет осудить его?!
Шло время — медленное, как улитка. Заразный барак не опустевал. Тела умерших хоронили в джунглях, засыпая могилы несколькими слоями карболки, или сжигали.
Эйкман был здоров, как прежде. Чувство страха смерти постепенно притуплялось, и он начинал верить в свою природную невосприимчивость к бери-бери. Некоторые европейцы жили на Яве десятками лет и — не болели! «Возможно, бери-бери, — размышлял он, — специфическая болезнь местного населения, но почему же тогда она поражает и белых арестантов? И почему нет ни одного случая бери-бери среди солдат местного гарнизона?»
При госпитале держали кур. Тяжелые больные из эйкмановского барака ежедневно получали по стакану бульона: они уже не могли есть обычную тюремную пищу. Их ослабленные желудки не принимали ни риса, ни очищенного ячменя. Может быть, бульон ненадолго продлевал им жизнь? Целебные свойства мясных бульонов общеизвестны...
Трубка погасла. Прекратившийся было за окном дождь пошел снова — нуден и монотонен, как сама жизнь в заштатном Семаранге. Эйкман прошелся по комнате с погасшей трубкой во рту, снял со свечи нагар, расстегнул ворот рубахи, вытер платком потный лоб и подумал о скором возвращении в Роттердам: до прихода «Отто Штерна» оставалось чуть более месяца. Стрелки часов показывали начало второго, но спать не хотелось. Эйкмана захлестывали воспоминания, они трогали сердце и будоражили память. Они были ненавязчивыми и приятными. Они проплывали перед глазами, словно театральные картины, и в каждой действующим лицом был он, доктор Эйкман. Воспоминания шли в строгой последовательности по месяцам, по годам...
Конечно же, все началось с того дня, когда он случайно обратил внимание на госпитальных кур: куры хромали. Сердито квохча, они неловко передвигались на своих удивительно тонких, покрытых наростами лапах. Малаец-повар из вольнонаемных швырял им пригоршни риса.
— Где вы набрали таких инвалидов? — мимоходом полюбопытствовал Эйкман, направляясь в барак.
— На рынке, господин.
То была прекрасная европейская порода легорн, завезенная на остров еще первыми колонистами и хорошо прижившаяся здесь, очевидно благодаря обилию корма и теплому климату. Куры вяло поклевывали рис, оставшийся от больных, и сомнамбулически покачивались на нетвердых лапах.