Вечный запах флоксов (сборник)
Шрифт:
Они вышли на улицу, и Прокофьев увидел, что лицо у дочери отечное, опухшее, нездоровое. Под глазами мешки, и косметика расплылась некрасиво. Она застегивала пуговицы на плаще, и руки у нее дрожали.
А он не знал, как проститься – ну, чтобы так, навсегда.
Тут она глубоко вздохнула и словно вытолкнула из себя:
– А можно… Можно я буду иногда… к вам… заходить?
Это был не вопрос – просьба. Скорее – мольба. Унижение.
Он покраснел, растерялся, развел руками и, выдавив неискреннюю, почти жалкую, кривую улыбочку, отшутился:
– Ну, если
Она, не уловив иронии, счастливо улыбнулась и сказала:
– Спасибо!
Прокофьев махнул рукой и двинулся прочь, проклиная себя за слабость характера.
Вот с той поры и начались эти «среды». Среды и банки – с невкусным и некрасивым супом, с плоскими, деревянными котлетами или макаронами по-флотски. Дешевая еда, к которой он, эстет и гурман, был равнодушен и даже брезглив.
Во вторник уже начиналось беспокойство. К вечеру настроение окончательно портилось, и он придумывал себе, а вдруг что-нибудь случится (конечно, самое незначительное – факультатив или педсовет, например), и Лара, прости господи, не заявится.
Но она появлялась – уставшая, замученная, с мокрым от пота лбом.
Так было и в эту среду. В два тридцать раздался звонок. Он тяжело вздохнул и пошел открывать. Лара стояла на пороге, держа в руках свою необъятную сумку, способную испортить репутацию любой женщине.
В прихожей она, как всегда, долго возилась, и он кричал с кухни:
– Ну, что там опять?
Когда выглянул в коридор, она рассматривала себя в зеркало.
«Что там смотреть, господи!» – раздражался он.
Она, судя по всему, с ним была солидарна – отражение ей не нравилось, она огорченно поправляла прическу, пудрила пахший дешевым земляничным мылом толстый нос и подкрашивала губы почти бесцветной помадой.
Зайдя на кухню, она тяжело опускалась на стул и говорила – всегда! – одну и ту же фразу:
– Устала!
– Ну и зачем ты пришла? – вспыхивал Прокофьев. – Какая необходимость?
Она обижалась – это было видно по задрожавшим губам, – но виду не подавала.
– Вот, – растерянно говорила она, – принесла тебе суп и котлеты.
– Лариса! – Он садился напротив. – Ну, сколько можно, ей-богу! Я. С голоду. Не умираю, – четко, с расстановкой и с раздражением говорил он.
– Да что ты там ешь! – огорченно махала рукой она. – Пельмени и пиццу?
Господи! Да как ей сказать, что даже самые дешевые пельмени и пицца из киоска у метро лучше и съедобнее ее «горячего, домашнего питания»!
– Чай или кофе? – вздыхал он, понимая всю безнадежность своей ситуации.
И опять, как по кальке:
– Как я люблю кофе! – расстроенно вздыхала она. – Но мне нельзя – вчера опять было давление!
– Давление у тебя не от кофе – кофеину там меньше, чем в чае, – а от твоей, матушка, жизни! – заводил свою песню он. – Работа твоя. Семейная ситуация. Лишний вес. Все, что ты позволяешь с собой сотворить.
Она, опустив глаза, молча пила чай.
А он заводился сильнее:
– Школа твоя – это же издевательство, а не работа! Дети эти… безумные. Химию твою никто никогда не любил и вообще не считал предметом!
Лара
– Твой муженек, – с презрением выплевывал он, – паразитирует на тебе, а тебе – хоть бы что! Удивляюсь просто! Баба эта отвратная – твоя свекровь. И как ты позволила этой торгашке сесть себе на голову? Хамка, тупица, а крутит и им, и тобой! Дети твои… за-ме-ча-тель-ные! Пляшут под бабкину дудку и глядят на тебя как на вошь! Все они – все! – сидят на твоей голове, на твоей шее и – заметь – в твоей же квартире!
– Ну-у, – тянула она, – ты же знаешь – выхода нет…
Прокофьев вскакивал и начинал ходить по кухне.
– Выхода! – возмущению его не было предела. – А ты? Ты искала этот самый выход? Ты! Пробовала пе-ре-ме-нить жизнь? Послать их всех к черту? Например, уволиться с этой каторги под названием «школа»? Привести, наконец, себя в порядок! Ведь ты еще молодая женщина! А ходишь… как бабка ста лет! Шаркаешь, смотришь под ноги… тащишь свои… рюкзаки!
– Господи! Ну о чем ты! – тихо отвечала она, и на глазах ее появлялись слезы. – Кому нужна учительница химии? Куда я пойду? Технологом на завод? Уйти из дома? Не видеть детей? Да и куда уйти? Снять квартиру? На какие шиши? Выгнать из дома старуху и безработного мужа?
– Удивительно! – продолжал возмущаться он. – Обо всех ты подумала! Про своего идиота, про чудных детишек, про сумасшедшую бабку! А про себя? Про себя ты хоть раз в жизни подумала? Ну нельзя же так, право слово! Ты даже мать свою переплюнула. Правильно говорила твоя бабка – без хребта. И ты, и твоя мать, царствие ей небесное!
Она принималась плакать, раздражая этим его все больше и больше, он подавал ей бумажный платок, она долго сморкалась, долго и шумно, а он…
Отводил глаза и поглядывал на нее брезгливо, все удивляясь тому, что эта немолодая, крупная, неловкая и жалкая женщина – его родная – подумайте только! – и единственная дочь.
Наконец она, все причитая: «Как я тебя расстроила!» – вынимала из сумки банки – двухлитровую с супом и литровую со вторым.
– Это тебе на три дня, – говорила она, – щи и котлеты. Макароны сваришь потом. Можно и гречку, ну, или картошку.
С каждым ее словом Прокофьев морщился все больше – макароны, гречка… Тьфу, гадость какая, честное слово!
Потом Лара тяжело поднималась и растерянно говорила:
– Ну, я пошла?
– Да-да, разумеется! – подхватывал отец, почти не скрывая радости.
Уходила она долго – снова топталась в прихожей, завязывала скучный шарфик, перевязывала его снова, словно это имело значение, поправляла берет, водила палочкой бледной помады, вздыхала и наконец говорила:
– Все, я пошла. До среды, как всегда!
– Не утруждайся, – наивно пробовал отговорить ее Прокофьев. – Ну, давай пропустим следующий визит. Я перебьюсь без обедов, поверь мне на слово! Или схожу вот в кафе. – И он кивал на входную дверь, словно кафе было прямо за ней.
– Что ты! – вскрикивала она. – Какое кафе? Только желудок испортишь! Надо горячее и домашнее! Суп – обязательно! Иначе – гастрит!