Вечный зов. Том II
Шрифт:
— Спасай вас… Живо за котелком! Увидит Айзель, не понимаешь, что ли?
Василий опять усмехнулся, кивнул на чеха:
— А ты не верь ему. Я здоров. И я всё выдержу. Запомни, капитан, я — выдержу!
Он говорил тихо, никто его не слышал, кроме Назарова. Лишь новоиспечённый бригадир явственно разобрал все слова, чувствовал всю желчь и всю угрозу, заключённую в них, худые его губы, начавшие уже розоветь, нервно дёрнулись.
— Выдержишь… Тут будь хоть из железа… — проговорил Назаров ещё тише, чем Василий, и, если бы кто услышал его голос, кроме Кружилина, всё равно бы не понял, угрожает или в чём-то оправдывается бывший капитан Красной Армии.
— А я ещё крепче, чем из железа, —
И, не обращая больше внимания на стоящего истуканом Назарова, не видя, как он сжимает судорожно свою плеть, пошёл, поплёлся в барак.
Никакого недомогания Василий в этот вечер действительно не чувствовал. Он вместе с другими сходил за баландой из брюквы. И когда выпил её, почувствовал даже сытость. И смертельная усталость будто прошла. На плацу он стоял не шатаясь, только небывало хотелось спать. А когда добрался до нар, сонливость неожиданно исчезла. Едва он закрыл глаза, перед ним возникли вдруг счастливые глаза Лёльки Станиславской, его Лёльки, с которой он познакомился когда-то в городском парке Перемышля. Когда это было? Давно-давно, может, сто, может, двести лет назад. И всё это время она никогда не являлась ему, он не думал о ней, забыл совсем, будто её и не было на свете. Но ведь она была, она любила его когда-то, и он её любил, они договорились пожениться, как только он выслужит свой срок и демобилизуется из армии. «Но это долго ещё, боже мой, как это долго!» Василий явственно припомнил вдруг, что эти слова она произнесла, лёжа в траве, среди полевых белых ромашек. Когда же это было всё-таки? Она лежала, и Василий лежал возле неё на спине, смотрел в синее бесконечное небо, где плавали небольшие, редкие облака. И он, Василий, ещё подумал: интересно, отражаются они в Лёлькиных глазах или нет? Он даже приподнялся и посмотрел ей в глаза. Да, посмотрел…
Весь барак, придя с переклички, сразу погрузился в короткий, тяжкий сон, заключённые храпели, некоторые ворочались, не просыпаясь, в разных углах постанывали, иногда то тот, то другой заключённый дико вскрикивал или что-то испуганно, торопливо бормотал, тоже не просыпаясь. Василий знал, что это людям снятся их сны, такие же кошмарные и тяжкие, как явь. Он подумал: да не снится ли и ему всё это про Лёльку? Он приподнялся, огляделся. Нет, он не спит. Вон рядом лежит Валька Губарев, учёный человек, здесь превращённый в такую же скотину, как все. Валька открыл глаза, спросил:
— Чего ты?
— Так я, Валь.
— Как себя чувствуешь?
— Хорошо.
— Ты попробуй уснуть. А там поглядим, — сказал Губарев.
На эти его последние слова Василий совсем не обратил внимания, тут же забыл их, потому что снова думал о Лёльке, пытался вспомнить: отражались ли тогда в её глазах белые облака? Но не мог. Зато вспомнил, когда всё это было. Было это два года назад с небольшим, весной, в мае сорок первого. В тот день капитан Назаров отпустил его в увольнение на целый день. До обеда они с Лёлькой бродили по Перемышлю, она была почему-то задумчива и рассеянна. Потом перекусили в маленькой закусочной, выпили горького кофе, и Лёлька захотела в лес. И там, в лесу, где-то недалеко от Сана, на глухой поляне, густо заросшей ромашками, Лёлька, ранее строгая и неприступная, вдруг отдалась ему спокойно и просто, спросив только, будто не знала этого раньше: «Ты очень любишь меня?» — «Лёлька!» — укоризненно воскликнул он. И тогда она ещё сказала: «Я полячка. Ты увидишь, какими верными и добрыми жёнами бывают полячки. А жить поедем в твою Сибирь. Ладно?» — «Ладно».
После этого она долго ещё лежала молча в ромашках, такая же чистая и красивая, как эти бесхитростные цветы. А сейчас — где она? Где?
В глотке у Василия
— Извини, — проговорил Василий, продохнув ком в горле. — Вот… не спится.
Василий лёг, стал смотреть в темноту. Губарев протянул во тьме руку, пощупал ему лоб.
— Да ты что? Здоров, говорю.
— Ага, — откликнулся Губарев.
Потом Василий, помолчав, спросил вдруг:
— Валь, а здесь… ромашки растут?
— Какие ромашки?
— Какие? Обыкновенные.
— Вероятно. А впрочем, не знаю. Не знаю, Вася. С чего это вдруг ты?
— Я… Лёльку вспомнил. Девушка у меня была.
— А-а, — промолвил Губарев, вздохнул. Минут через пять он опять вздохнул. — Да, точно не могу сказать. Многое я знаю о Тюрингии, вообще о Германии, а вот этого…
— Расскажи, — неожиданно попросил Василий. — Или стихи почитай. Ты давно уже не читал…
— Давно, — промолвил Губарев с горечью. — И сейчас не хочется. И рассказывать… Иногда и не верится, будто шла здесь какая-то иная жизнь, полная высокого благородства я великого смысла. Будто давний сон… или волшебная сказка, слышанная давно-давно…
Валя Губарев был сейчас, как и все они, похож на скелет, обтянутый кожей. Василий познакомился с ним впервые в концлагере Галле, когда вернулся из карцера после третьего неудачного побега. Он вечером притащился в барак полуживой, уткнулся в рваное тряпьё и так пролежал всю ночь без движения. Утром Назаров, отказавшийся в этот раз бежать, сказал Василию: «Я говорил — бесполезно», а этот Губарев, появившийся в бараке за время его отсутствия, спавший на соседних нарах, протянул ему небольшой кусок эрзац-хлеба и сказал: «На, поешь».
Затем между Назаровым и Губаревым произошёл такой разговор:
— Я, Назаров, приметил — ты в хороших отношениях со старостой блока.
— Не знал, что ты такой наблюдательный, — отозвался Назаров.
— Твой земляк несколько дней не сможет работать. Поговори со старостой… Дневальным, что ли, пусть его назначит на время.
— Не осмелится, — опять сказал Назаров. — Блокфюрер-то понимает — какой он дневальный?
— А ты всё ж поговори… Эсэсовец этот тоже вроде не окончательная скотина.
По существующим правилам староста блока, назначаемый из числа старых заключённых, мог в свою очередь назначать себе в помощь нескольких дневальних, которые не привлекались к работе в командах, имели право оставаться в бараке в рабочее время.
Слушая этот разговор, Василий думал, что поговорить со старостой Назаров не решится, не осмелится. Но капитан всё же поговорил, Василий около недели отлёживался в бараке. Это помогло немного окрепнуть и, возможно, вообще спасло ему жизнь. Уже после всего в течение нескольких месяцев Василий еле таскал ноги, шатался, как пьяный, а что могло произойти, если бы сразу после карцера его выгнали на работу? Ведь с такими заключёнными разговор короткий.
Сейчас, пока Кружилин размышлял обо всём этом, Губарев сидел и молчал, думал о чём-то. Длинный барак с двумя рядами трёхэтажных нар был освещён всего двумя слабенькими лампочками. Василий и Губарев лежали на нижнем этаже, свет сюда почти совсем не доставал, во мраке поблёскивали только белки глаз Губарева.
Вздохнув, Валентин заговорил негромко и грустно:
— Веймар, Веймар… Тут сочиняли свою музыку Иоганн Себастьян Бах и Ференц Лист, здесь искали покоя и Шиллер, и Кристоф Мартин Виланд, и Гот-Фрид Гердер… Великие имена. Гёте любил говорить, что здесь, на горе Эттерсберг, чувствуешь себя большим и свободным, чувствуешь себя таким, каким, собственно, нужно быть всегда… Это я почти дословно вспомнил его слова.