Ведьма
Шрифт:
Она слушала его так жадно, как будто каждое его слово было для нее приговором, а когда он умолк, она сложила руки на фартуке и прошептала:
— Что же мне делать, если ты, Михаил, перестал меня любить?
Проговорив это, она с волнением ждала ответа, но кузнец ничего не сказал. Он громко вздохнул, бросил на середину комнаты недокуренную папиросу и, снова подперши рукою голову, продолжал молчать. Тогда она, не дождавшись опровержения сказанных ею слов, с сдавленным стоном опустилась на землю и заговорила страстным шопотом:
— Михаил!.. Милый!.. Я уже давно вижу,
Говоря это, она обнимала его колени и, припадая к ним, покрывала их поцелуями, а когда она по временам поднимала голову, то на ее лице, кроме безграничного горя, отражался порыв такой искренности и силы, что, казалось, вот-вот она сорвется с земли, схватит на руки кого-нибудь из детей и выбежит из дому… Однако она не сама поднялась с земли, а ее подняли и посадили на скамейку две мужские руки. Сжимая ее руки в своей огромной руке, как в клещах, и принужденно смеясь, кузнец говорил:
— Что ты плетешь? Что ты болтаешь? Эх, какая глупая! Право, сумасшедшая! Она пойдет из дому! Пойдет на край света! Да разве я пустил бы тебя? Скорей бы я с жизнью расстался…
Она в одну минуту повисла у него на шее.
— Так я тебе, значит, не совсем немила?..
— Ты мне так же мила, как и прежде…
При бледном свете, падавшем на них, они посмотрели друг другу в лицо. Она увидела, что сказанное им — правда, и слезы высохли у нее на глазах: они засветились, стали опять такими же веселыми, искренними и выразительными, как прежде.
— Ой ты, пустомеля! Неужели ты думаешь, что я негодяй или разбойник какой, чтобы так сразу все забыть и измениться сердцем? Разве ты не горевала в чужих людях и не сносила насмешек от людей, ожидая меня шесть лет, и не пренебрегла для меня богатым хозяином?
— Да, — шепнула женщина.
— Разве я взял тебя грязной или какой-нибудь презренной? Ты была чиста, без пятнышка, как стакан, вымытый в ключевой воде, пригожая и веселенькая, как птичка, летающая по небу…
— Да…
— Семь годков я с тобой прожил, и пока не настали для нас плохие времена, не пережил я ни одного грустного дня, не видел на твоем лице злобы и
— Да…
— Родила ты мне четверых детей и усердно их выкормила, смотрела за хозяйством и работала не покладая рук, увеличивая наш достаток…
— Да…
— Ну, так видишь! С чего же я перестал бы тебя любить? Ой ты, глупая! Из дому от меня хотела уйти… А я бы за тобой пошел, догнал и тогда уже побил бы… ей — богу, тогда тебе был бы уже конец: побил бы, вернул назад и посадил в избе. Сиди, баба, когда тебе хорошо! Вот!
Вместе с последним словом в комнате раздался громкий поцелуй. Он, целуя ее в самые губы, обнял и спросил.
— Ну, теперь говори, чего ты так плакала сегодня, что даже глаза позапухали? Опять тебе кто-нибудь сделал неприятность, а?
Уверенная, что он любит ее по-прежнему, с глазами, сияющими от счастья, она с минутку еще боролась с собой, но старая привычка все рассказывать мужу взяла верх; закрывая от стыда лицо рукою, но уже не плача, она рассказала ему свою страшную сегодняшнюю обиду. Михайло вскочил со скамейки и стукнул кулаком по столу.
— Убью! — закричал он. — Убью этих мерзавцев! Чего они к тебе пристают, негодяи, хамы…
Он называл мужиков хамами, как будто сам не был мужиком… Действительно, он считал себя выше среды, к которой принадлежал по рождению. Петруся уцепилась за его плечи, умоляя, чтобы он никого не бил и не трогал. На лбу у него вздулась жила, глаза сверкали. Потом он сел на скамейку и, посапывая, стал порывисто закуривать папиросу. Выпуская изо рта клубы дыма, он ворчал:
— Дураки, хамы! Чтобы верить в такие глупости! Я не верю, ей-богу, не верю, чтоб на свете были ведьмы… По временам и мне приходило в голову, что, может быть, это и правда… Дело обыкновенное… между глупыми людьми и самый умный человек иногда поглупеет… Но все-таки я хорошо знаю и понимаю, что все это сказки. И стыдно мне, стыдно, как пьянице какому-нибудь или оборванцу, драться с мужиками по кабакам и дорогам… да это и не поможет… У дураков не выбьешь глупости из головы, хотя бы не знаю как их бить… Что тут делать?!
— Завтра я перед всеми исповедуюсь и приобщусь святых тайн, — прошептала Петруся.
Михаил махнул рукой.
— Какая от этого польза! Один увидит, а другой в толпе и не увидит. Кто желал тебе зла и завидовал, тот таким и останется. Изведешься ты от людской злобы, да еще когда-нибудь опять тебя так обидят, как сегодня… Сохрани боже…
Он потер себе рукою лицо, а затем стал ерошить волосы на голове.
— Разве собраться, бросить избу и хозяйство и итти в свет?.. — пробормотал он.
— Бросить избу и хозяйство! — вскрикнула Петруся.
— Так что ж? Что тут особенного? — ответил он. Однако он обвел комнату влажными глазами. Дорога ему была его изба, теплая, зажиточная, убранная всем тем, что он, как птица в гнездо, собирал сюда столько времени! Дорог ему был этот отцовский клочок земли, на котором он после долгого скитанья и солдатчины поселился с такой радостью в душе. Помолчав, он обнял жену и спросил:
— Если бы мне здесь плохо было жить, пошла бы ты за мной куда-нибудь в другое место?