Ведьмы из Броккенбурга. Барби 2
Шрифт:
В другое время сестры поколотили бы ее, как обычно, и забыли, но в этот раз хмельные бесы возобладали над осторожностью. Взбешенные отсутствием выпивки, они потащили ее из университетского дормитория в местный Данциг[14], чтобы там, вооружившись бритвами, проделать с ней старый броккенбургский фокус под названием «камбисование[15]». Они собирались срезать кожу с ее лица и прибить к двери.
Сопля, уж на что слабачка, увидев блеск бритв, взвилась как ужаленная. Сестры успели немного расписать ей лицо, но и только — лягаясь и кусаясь как обезумевшая, та пробилась к окну и выбросилась наружу, прямо сквозь стекло. Сестры, посмеявшись, убрали бритвы и вернулись в дормиторий, допивать вино и доигрывать карточную партию. Университетский Данциг располагался на высоте
А вот доиграть партию в карты не успели. Потому что дверь дормитория распахнулась и внутрь вошла Сопля. Или ввалилась. Или вползла. На счет этого не было единого мнения, но передвигаться на своих двоих она бы точно не смогла — не после того, что ей пришлось пережить. Падение не прошло для нее бесследно, она выглядела как человек, прошедший дыбу и колесование, все суставы которого размозжены и разломаны. Или как демон, явившийся из Ада, в котором навеки погасло пламя. Она была укутана снегом и собственной замерзшей кровью, точно багряно-белой мантией, лицо было черное как у покойницы, на голове возвышалась дьявольская корона из окровавленных и смерзшихся волос. Снег хрустел у нее во рту, трещали переломанные ноги, которые она каким-то образом передвигала — быть может, благодаря большой палке, на которую опиралась.
Только это была не палка. Это был самодельный мушкет, который она втайне от сестер собирала последние полгода. Примитивный, лишенный ложа и приклада, не идущий ни в какое сравнение с образчиками Бехайма или Гёбельна, он представлял собой одну большую полую трубу, кое-как заклепанную и засыпанную порохом. Порох этот Сопля полгода собирала по крупице во всем Броккенбурге, ползая по мостовой, где заряжали свои мушкеты стражники. Крупинка там, крупинка здесь… Для этого требовалось совершенно немыслимое терпение — терпение даже большее, чем то, что нужно для изучения адских наук — но они даже представить не могли, до чего много терпения может быть у суки, умеющей танцевать ригодон…
В крошечном эркере дормитория самодельный мушкет пальнул так, что вынесло оставшиеся целыми окна. У Сопли не было пуль — да и где бы она смогла их отлить? — зато были пуговицы, которые она пришивала к порткам старших сестер, швейные иглы, сапожные гвозди и много других вещей, которых всегда у тебя хватает, если на твоих плечах лежит самая черная работа. Две сухи издохли на месте, искромсанные самодельной картечью так, как даже топор неумелого продавца не кромсает рыбу на рынке. Три других истекли кровью под пристальным взглядом Сопли.
Ее не разорвало нахер выстрелом из ее проклятого мушкета — хотя и должно было. Она не сдохла от холода, потери крови и множества переломов — хотя должна была. Она не уехала к черту из Броккенбурга — хотя определенно должна была. Она осталась, но уже не Соплей. В тот же день Шабаш, восхищенный и потрясенный ее поступком, в нарушение всех традиций и правил присвоил ей имя, которое ей полагалось обрести лишь годом позже. Она стала Фальконеттой[17]. Черт возьми, Шабаш может быть жесток, как выживший из ума палач, но одного у него нельзя отнять — он умеет как карать, так и награждать по заслугам. Если ведьма совершает что-то выдающееся, что-то такое, что способно впечатлить многое повидавших сук с повадками гиен, не боящихся даже адского огня, он надолго запомнит это. Может даже, навсегда.
Она так никогда полностью и не оправилась от ран. Ее дрожащие пальцы были слишком слабы даже для того, чтоб удержать на весу ложку. Она хромала — так явствено, будто на загривке у нее восседала дюжина упитанных чертей. Когда она приоткрывала рот, оттуда доносился негромкий треск, напоминающий треск февральского снега, только этот звук производили ее сцепленные зубы, перетирающие друга.
Каждое ее движение казалось неправильным, будто разбалансированным. Каждый ее шаг —
Но — удивительное дело — все эти симптомы мгновенно исчезали, стоило ей взять в руку пистолет. Фальконетта не относилась к тем бравирующим сукам, что держат оружие за поясом, рискуя вызвать неминуемый гнев магистратской стражи. Однако не относилась и к тем, что держат его в лакированной коробочке на каминной полке. Оружие всегда было при ней и даже суки, никогда не видевшие его в деле, знали, что это короткий абордажный бландербасс из Утрехта работы мастера Яна Кнупа с посеребренным стволом, украшенным орнаментом из языков пламени. Фальконетта презирала немецкие доннербусы, громоздкие и сложно устроенные, французские эспинголы с их слабым боем, итальянские тромбоны, болезненно-изящные и хрупкие[18]. Ее собственный пистолет без промаха бил на сорок клафтеров — впечатляющая дальность даже для тяжелых мушкетов и штуцеров городской стражи. Поговаривали, бландербасс был непростой, внутри него сидел демон, из свиты архивладыки по имени Таас-Маарахот, создание маленькое, но наделенное чудовищной для его размеров силой. И фантазией, свойственной лишь существу, рожденным пламенем Ада, но не человеку. Пуля, выпущенная им, не просто проламывала грудь своей жертвы — для этого сошел бы ее собственный никчемный «фольксрейхпистоль», надежно укрытый в тайнике Малого Замка — но всякий раз совершала со своей жертвой что-то обескураживающее и жуткое.
Атрезия рухнула посреди улицы, раскинув руки, но прежде чем ее перепуганные подруги подняли ее, гадая, откуда это грянул гром посреди ясного дня, забилась в конвульсиях, съеживаясь в размерах, будто стремительно усыхая. Когда ее подруги разворошили сверток тлеющей одежды, оставшейся от нее, то обнаружили внутри него лишь ссохшегося мертвого червя длиной с локоть.
Диффенбахия, сраженная пулей через окно трактира, не раскидала свои мозги по всему залу, как это обычно бывает, когда тебе в затылок попадает пуля, а лишь завизжала, стискивая разбухающую на глазах голову руками. Под треск расходящихся и лопающихся костей ее голова раздулась до размеров огромного мяча, но после этого не лопнула, как ожидали попрятавшиеся под столами сотрапезницы, а раскрылась исполинским цветком с костяными лепестками. Его содержимое распространялотакой дурманящий мускусный запах, что мухи со всего Броккенбурга слетелись в трактир, образовав густейшую тучу, избавиться от них не могли еще несколько дней.
Жаба, подстреленная в Унтерштадте посреди ночи, выла несколько часов — все кости в ее теле сперва стали железными, а после превратились в кривые гвозди и принялись вылазить наружу и вылазили до самого утра. Колика, получившая свою пулю на университетском крыльце, рассыпалась прямо там же ворохом костяных пуговиц. Лепиота, пораженная между лопаток, опрокинулась навзничь и издохла почти благопристойно, если не считать жуткого крика, но ее мертвое тело еще два дня шлялось по Броккенбургу, хихикая и что-то бормоча себе под нос.
Фальконетта называла свой страшный пистолет «Vera sem hleypir heitri tungu i sar ovina», на адском наречии это означало — «Тварь, запускающая горячий язык в раны врагов». Весь Броккенбург знал голос этой твари. Он раздавался изредка, но всякий раз, когда раздавался, все суки в Броккенбурге, даже самые дерзкие и бесстрашные, на минуту затихали, преисполняясь тревожной задумчивостью.
За следующий год Фальконетта переколотила шестнадцать душ. Спокойно, размеренно, одну за другой, точно бутылки в тире. Все шестнадцать были из числа тех, что измывались над ней в Шабаше. Она находила их в борделях, трактирах, подворотнях и тайных схронах, делала один-единственный выстрел и уходила прочь. Ее месть была не горячей, как адское пламя, а холодной и аккуратной, как исписанный каллиграфическим почерком вексель.