Веление долга
Шрифт:
– Передайте командиру… задание выполнено.
* * *
…В один из трудных боевых дней я почувствовал, что ноги перестают меня слушаться, словно к ним привязаны железные гири. Обгоревшие во время несчастного случая на границе, они теперь снова стали донимать меня все усиливающимися резкими болями.
Я и раньше нередко, особенно в полетах, чувствовал, что с ногами у меня неладно, но крепился,
Как- то я пришел на аэродром с палкой. Это заметил врач.
– Что с вами, Белоусов?
– спросил он.
Мне надо было вскоре лететь на прикрытие трассы, и я, боясь, что врач меня задержит, ответил:
– Так, пустяки. Оступился, когда выбирался из кабилы.
Врач хотел все же осмотреть ноги, но я отговорился: «Некогда», - и пообещал, что после полета обязательно к нему зайду. Но после того полета не зашел: на следующий день опять предстоял вылет. Правда, вечером, оставшись один в комнате, я сам внимательно осмотрел ноги; и меня смутила не столько боль, сколько их нечувствительность к теплу, хотя правую ногу я чуть ли не всунул в растопленную печурку. После этого попробовал лечиться в полевом госпитале. Вроде стало лучше, и я продолжал летать, старался забыть о боли, шутил с врачом.
Я считал, что мой недуг ничтожен по сравнению со страданиями жителей осажденного Ленинграда, особенно женщин и детей, эвакуацию которых из кольца блокады прикрывал наш полк.
Однако теперь, когда ноги стали для меня словно чужими, я уже встревожился не на шутку. Никому ничего не сказав, пошел на командный пункт, отдал необходимые распоряжения начальнику штаба (в то время я командовал полком) и лег отдохнуть в надежде, что сон восстановит силы и вернет прежнюю бодрость. Но это не помогло. День ото дня становилось все хуже. И вскоре наступила развязка… [42]
Я должен летать!
Возвратившись с боевого задания, я зарулил самолет на стоянку, отстегнул ремни - хотел выйти поразмяться, но не тут-то было. Я не сумел даже подняться с сиденья, словно прирос к нему. «Парашют мешает», - решил я, успокаивая себя. Освободился от парашюта. Но и тогда мне не удалось встать.
Сразу же припомнился недавний разговор с врачом Доленковым. Заметив однажды, что я хромаю, он поинтересовался, в чем дело, и категорически потребовал, чтобы я зашел в санчасть. Как ни отнекивался я, а пришлось подчиниться.
– Вот что, командир, - сказал Доленков, осмотрев мои бледные, будто бескровные, ноги.
– Боязно говорить, а молчать еще страшнее: надо немедленно уезжать в тыл и лечиться.
– Хорошо, уеду, - ответил я, - а пока вы молчите. Полковнику Романенко я сам доложу.
Но, оказывается, за мной уже давно наблюдал полковой врач Грабчак. Ему казалось подозрительным, что я с каждым днем все меньше ходил по аэродрому, стал чаще пользоваться автомашиной. Вот и теперь,
Теперь скрывать болезнь стало бесполезно.
Вечером собрался консилиум врачей. «В глубокий тыл», - единогласно решили они. Но я не соглашался с ними: не хотелось покидать фронт.
Ночью прилетел командир дивизии полковник Романенко. Врач уже обо всем успел сообщить ему по телефону.
Романенко, хотя и считался с моим желанием продолжать боевую работу, мягко, но настойчиво сказал:
– Надо ехать, Леонид. Ты со своими орлами славно повоевал. Скажу по секрету: скоро полк станет гвардейским. А сейчас для тебя главное - вылечиться. Ведь ты сам как-то говорил, что ноги твои испытали столько, сколько шасси старого самолета: они и горели, и мороз их прихватывал - пора дать им хороший ремонт.
Заканчивая разговор, полковник уже тоном приказа произнес:
– В путь, Белоусов! Так надо!…
– Но все-таки я вернусь, - ответил я командиру.
– Я тоже в этом не сомневаюсь, - согласился полковник и, помолчав, добавил: - Только будь и в тылу таким же мужественным, каким был на фронте.
…Через несколько дней я оказался в тыловом госпитале в Алма-Ате. Спонтанная гангрена обострилась. Даже морфий не мог избавить от нестерпимой непрерывной боли. На правой ноге разрасталась язва.
Профессор Сызганов - один из многих советских людей, помогавших мне бороться за жизнь, - сказал, когда мы остались наедине: без ампутации не обойтись. Согласиться на это было свыше моих сил: ведь лишиться ноги - значит навсегда расстаться с авиацией. А я не имел права оставлять штурвал, пока в небе моей Родины кружились фашистские самолеты.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я достал из-под подушки и снова перечитал единственное письмо от своей тринадцатилетней дочки, которое получил, еще будучи на Ханко, и теперь повсюду возил с собой.
«Миленький папочка, - писала Надя, - обо мне не беспокойся. Думай о себе и своем здоровье. Бей фашистов, чтобы перья от них сыпались. Пусть знают, [44] какие в Советском Союзе летчики, танкисты и вообще весь наш народ…»
И странное дело. Письмо, которое я перечитывал, наверное, уже в сотый раз, вновь ободрило меня. Я заметил, что фразы «думай… о своем здоровье» и «бей фашистов» стоят рядом. Значит, и в жизни может быть только один выход: чтобы вернуться в строй боевых летчиков, надо вылечиться, встать на ноги.
– На ноги, - повторил я вслух.
Зловещая дума опять, словно нож, вонзилась в сердце: «Как же на ноги, если одну из них завтра ампутируют?»
Вечером ко мне снова пришел профессор. Присел рядом на край кровати и просто сказал:
– Если вас, Белоусов, не оперировать, хуже будет: может кончиться даже смертью.
Перед этим я говорил Сызганову, что не раз видел на фронте смерть и не боюсь ее. Поэтому теперь я просто промолчал.
– Так, что же, вы и в самом деле жизнь не любите?
– все так же спокойно спросил профессор.