Великий лес
Шрифт:
Тут Евхим Бабай, уже сидя на полу, принялся бить себя кулаком в грудь, мотать головой, плакать и бормотать проклятия.
— Вас? — опять посмотрел на переводчика комендант.
На этот раз переводчик долго, упорно, как будто не переводил, а доказывал что-то своему коменданту. Комендант не то чтобы не соглашался, а словно бы раздумывал, прикидывал что-то про себя. Наконец он заговорил, залопотал по-немецки, по-прежнему глядя зелеными змеиными глазами на Евхима Бабая. Когда он умолк, переводчик коротко пересказал его бурную речь:
— Комендант говорит, в
— Паночек, как перед богом клянусь — не брешу я, ни одного словечка неправды. Проверьте. И не медлите — съездите в Великий Лес, поскорей съездите. И вы увидите: все, что я говорил, — чистая правда! — снова начал божиться, бить себя кулаком в грудь Евхим Бабай.
Но комендант уже не слушал его. Приказал:
— Вывести! И держать в тюрьме столько, сколько понадобится для проверки.
Тот же Пилипчук, все время молча стоявший навытяжку перед комендантом, мигом налетел на Евхима Бабая и, не дав ему опомниться, вытолкал из кабинета.
XVIII
С тяжелым сердцем оставлял жену и детей, уходил из Будиловичей Иван Дорошка. А он-то думал, если жены и детей не будет в Великом Лесе, если он отвезет их сюда, к старикам, так и все заботы с него свалятся. Не тут-то было… Там, в Великом Лесе, по-своему опасно, здесь — по-своему. И главное — посоветовать ничего не можешь: идти ей, Кате, работать в школу или не идти… Как панацею, средство от всех зол, беременность придумала. Вообразила, что если с животом, с младенцем, так ее оставят в покое, никто цепляться не будет. И он, муж, вместо того чтобы что-нибудь толковое подсказать, посоветовать, только усложнил все. И без того на руках у жены двое детей. А родится третий… Да пока он родится, сколько ей всякого доведется пережить! А ее волнение не на пользу ребенку. Да и ей самой, Кате. Опять же — разговоры пойдут, сплетни. «Муж на фронте, а она понесла, ребенка родила. От кого? От мужа? Тогда, выходит, он где-то близко…»
«Не нужна ей эта беременность, не нужна… — тряс головой, думал Иван Дорошка. — И мне бы не поддаваться на уговоры, разубедить ее…»
«Но ведь Катя женщина. И притом красивая. Она поняла, что значит быть женщиной, да еще красивой, в войну. Каждый пристает, липнет. А защититься… Как ты защитишься?» — закралось было сомнение в правильности прежних рассуждений.
«И все равно… Не надо было поддаваться, подумать надо было. Основательно, толком подумать, взвесить все «за» и «против»…»
«Некогда было, времени в обрез. Всего одна ночь, и та неполная».
«Надо было еще на одну ночь остаться».
«А если я останусь, что изменится? Мне казалось, вот отправлю семью в Будиловичи — и все заботы прочь… А видишь же…»
Остановился, постоял, обернулся назад — мрак, ничего не видно, хоть глаз выколи. Однако знал, хорошо знал Иван: где-то там, возле хлева, стоит жена, Катя. Одна стоит и, наверное, плачет…
«Возвращаться с дороги — дурная примета», — вспомнилось
Нет, не был суеверен Иван Дорошка, отродясь не верил ни в какие приметы, но на этот раз… Не то чтобы поверил, а как бы спасовал, не стал испытывать судьбу.
«Уж как вышло, так и вышло. Не буду возвращаться… Что мне дадут эти день и ночь, только разбережу себя… И ее, Катю. К тому же лишний риск. Еще как знать, обойдется ли на этот раз. Собака так лаяла…»
«Все как-то не так, как надо бы, как хотелось… И отступление наших войск… И меня на фронт не взяли, здесь, в тылу, оставили… И это задание… Если б не оно, глядишь, наведался бы раз-другой в Будиловичи, был бы в курсе, что у них и как. А тут… ни помочь, ни посоветовать…»
«И всё-таки надо идти. Чем скорее мы поднимем народ на борьбу с оккупантами, тем ближе победа. А победа — это спасение. Спасение для всех. И нельзя медлить, надо скорее до Москвы добираться. Связь налаживать. И поднимать народ на борьбу. А что до семьи… Семья не у тебя одного…»
«Понимаю, но вот сердце, душа не на месте…»
«Просто ты любишь Катю. А любовь ослепляет. Не жил ты еще без нее, не отвык».
«И не отвыкать бы».
XIX
Погода менялась — на смену пасмурным, дождливым дням все чаще и чаще приходили ясные, звездные мочи. Этот перелом особенно чувствовался по утрам, когда белели, покрывались инеем болота, луга. Холодный ветер-сиверко срывал с деревьев последние желтые листья, нес, гнал их по полю, по дорогам, швырял в грязь, в лужи, которые стыли, брались рябью повсюду — в каждой ямке, каждом ровке.
И Василь Кулага, как, может быть, никто другой, понимал — недолго ему оставаться в Великом Лесе, сидеть в своей конторе, вести разговоры с людьми. Надо, не откладывая, искать новое прибежище, новый угол.
«Эх, Ивана Дорошки нет! С ним бы мы что-нибудь придумали, — сокрушался Василь. — Где он запропал? Был — и нету. Хоть бы слово, полслова сказал. Так нет же! Вроде и подружились, делиться стали всем, что у кого на душе, и надо же — в самую последнюю минуту исчез, сбежал, бросил. Что делать? Ждать его в деревне или без него, самому обживаться, искать убежище на случай, если приедут немцы?»
Однажды после ночи, проведенной в стогу сена, когда особенно густо убралась в иней жухлая отава — словно снег нежданный выпал, — не вернулся Василь, как обычно это делал, в деревню, — а пошел, углубился в лес.
Деревья уже почти оголились, лишь кое-где пламенели последним сухим листом верхушки березок, осинок. Под ногою, куда ни ступи, шуршало золото осени. Зелень старых сосен и молодого хвойного подроста на этом фоне потемнела, посуровела. И было необычно холодно, неуютно.
«Так это ж еще осень. А что зимой будет? — думал Василь. — Шаг ступил — следы останутся. А надо же и есть что-то, и с людьми связываться. И главное — воевать, бить врага надо!»
Попался на глаза большой березовый пень, сплошь — и кора, и корни, и даже срез — обросший опятами. Василь долго стоял над ним, любовался.