Велнесс
Шрифт:
– И многие пары сейчас предпочитают не разъезжаться после развода. Ради детей.
– Они живут вместе после того, как расстались?
– Ну да. Многие считают такой вариант идеальным. У них есть собственные изолированные спальни. Так что в случае развода вы сможете продолжать жить там же с минимальными травматическими последствиями для Тоби. И как это было бы удобно для него! Никаких выходных вдали от дома, никаких ночевок в унылой пустой квартирке отца.
Джек посмотрел на жену.
– Ты планируешь развестись? – спросил он.
– Джек, это наш дом на всю жизнь, – ответила она. – Разве мы не должны учитывать все возможности?
– Ты не ответила на вопрос.
– Это не приговор нашему браку. Речь идет просто о здоровом сне.
– Можно вклиниться? – сказал Бенджамин. –
– Но это выглядит, я даже не знаю, так неромантично, – сказал Джек. – Так прагматично.
– Разве не ты всегда говоришь, что мы должны быть реалистами? – отозвалась Элизабет.
– Говорю.
– Ну, вот я и пытаюсь быть реалистом.
– И это единственная вещь, в отношении которой ты предпочитаешь быть реалистом? Именно это?
Когда они успели так внезапно, так кардинально поменяться ролями? Теперь Джек стал мечтателем, которому нужно было, чтобы их дом отражал не реальную жизнь, а ее идеализированную версию – ту, в которой они с Элизабет засыпают вместе, просыпаются вместе и во всем друг с другом соглашаются. Он отчаянно хотел вернуть яркость, пылкость, легкость и сплоченность первых лет их совместной жизни. Той зимой, когда они начали встречаться, давным-давно, Джек проводил каждую ночь в ее маленькой квартирке, спал с ней на ее крошечной кровати. Утром у них даже затекали мышцы от того, как крепко они обнимали друг друга.
Джек вспомнил ту зиму, вспомнил переулок, разделявший их в течение многих месяцев. Все, чего они тогда хотели, – сократить это расстояние. А теперь, двадцать лет спустя, они снова его увеличивают.
ДЕТИ ВОСТОРЖЕННО РАСПЕВАЛИ песню, в последнее время ставшую танцевальным хитом, и речь в этой песне шла о женщине, которая напилась в стельку в ночном клубе, переспала с незнакомцем, потом отрубилась и на следующий день ничего не может вспомнить.
Хотя нет, все было не совсем так. На самом деле – если внимательно прислушаться – дети отплясывали перед родителями под куда менее непристойный ремейк этой песни; ее прицельно отредактировали, заменив взрослую героиню на милую девочку-подростка, а самые похабные строчки – на пригодные для семейного прослушивания альтернативные варианты. Теперь это была песня, исполняемая детьми и для детей, один из тех благопристойных поп-каверов, которые всегда звучали во время игровых встреч в большом загородном доме Брэнди в Парк-Шоре. Обычно музыка играла фоном, если только дети не захотят, как сегодня, устроить шоу. И вот восемь человек в возрасте от шести до одиннадцати лет, собравшиеся в гостиной, крутились, прыгали, вскидывали руки в воздух, а иногда приседали и вихлялись в некотором подобии тверка, демонстрируя довольно смутное представление о том, как ведут себя поп-звезды в музыкальных клипах. Родители смотрели, хлопали, кричали – в общем, оказывали им максимальную поддержку, повышающую самооценку.
Элизабет изучала родителей. Наблюдала за тем, как они наблюдают за детьми. Искала проявления дискомфорта или неловкости из-за того, что дети знакомы с этой песней и даже исполняют ее. Она принадлежала к тому поджанру танцевальной музыки, который можно было бы назвать «Зырьте! Я в клубе!» Это были песни, которые слушают в клубе, с текстами о клубе, посвященные пребыванию в клубе, – в основном какой-то пьяный солипсизм, время от времени разбавляемый сексуальными похождениями, и все это в быстром темпе.
– Моим коленям очень больно! – надрывались дети.
В оригинальной версии героиня не могла устоять на ногах, потому что напилась, а возможно, там была и отсылка к минету – в этом смысле текст допускал двоякое толкование. Но родители, казалось, не замечали ничего предосудительного, вероятно, потому что многие ключевые фразы песни были изменены – слово здесь, слово там, – и новые строчки часто означали нечто прямо противоположное, хотя оригинал все еще звучал в ушах Элизабет своего рода эпистемологическим эхом.
– Ты этот день навек запомнишь, – пели дети.
–
– Танцуй еще, танцуем больше, – пели дети.
– Бармен, еще, налей побольше, – пело эхо.
В новой версии было так много отредактированных и невнятных строчек, что от оригинала мало что осталось. Теперь это была просто бессмыслица, отцензурированная и лишенная контекста. Элизабет задалась вопросом, сколько таких мелких правок можно внести, прежде чем сюжет утратит целостность, сколько слов можно изменить – десять, двадцать? – прежде чем песня станет новой.
Элизабет сидела одна, в стороне от всей компании. Она смотрела, как дети танцуют и поют, смотрела, как родители услужливо потакают им, и смотрела на своего сына Тоби, который тоже сидел один, в стороне от остальных, на кухонном полу. Он прислонился спиной к стене, съежился так, что колени закрывали лицо, и уставился в экран своего планшета, как обычно, игнорируя все происходящее и играя в «Майнкрафт». Он всегда так делал; Элизабет очень хотелось, чтобы он начал общаться с другими детьми, но Тоби предпочитал уединение. Она водила его на эти встречи уже месяц, но ее сын по-прежнему отказывался присоединяться к компании. Вместо этого он строил сложные сооружения – замки, соборы, города – на своем маленьком экране, в своем искусственном цифровом мире, вдали от всех.
Эта ситуация была до боли знакома Элизабет. Восьмилетний Тоби перешел в новую школу, и она очень хорошо знала, каково это. В детстве она столько раз бывала новенькой в школе, что до сих пор ощущала эту тревогу, смятение, нехорошее предчувствие из-за того, что сейчас она попадет в очередное незнакомое место в середине семестра, когда социальные связи уже налажены и тусовки сложились, и автоматически окажется в этой среде изгоем, парией, диковинкой, будет блуждать по коридорам, как идиотка, в поисках своего шкафчика, приходить на урок с большим опозданием и всегда испытывать гнетущее чувство, что ее изучают, оценивают, осуждают. Ощущала этот ужас, с которым сталкивается новичок в столовой, где осталось мало свободных мест. Эту боязнь сделать выбор между одиночеством прокаженного и просьбой присоединиться к какой-нибудь группе – «Можно сесть с вами?» – которая влечет за собой риск быть отвергнутым на публике и обреченным на вечное унижение. Эти чувства – вызвать их в себе было очень легко, они по-прежнему оставались на поверхности – эти чувства были схожи с тем, что испытываешь, когда сидишь в машине, которую заносит на мокрой дороге, теряешь контроль, и все мышцы напрягаются, твердеют и сжимаются, потому что ты готовишься к удару. Вот что значит быть новеньким. И так каждый раз.
Поэтому Элизабет сочувствовала Тоби. Она понимала, почему он хочет сидеть один, подальше от всех. В его возрасте она тоже этого хотела. Она вспомнила книжку с картинками, которую постоянно перечитывала, когда была маленькой, даже младше, чем Тоби сейчас: книжка называлась «Сильвестр и магический кристалл», и в ней рассказывалось о мальчике – на самом деле это был ослик, но неважно, – нашедшем магический кристалл, исполняющий желания. Однажды, с кристаллом в руке, он встречает голодного льва и, испугавшись, что лев его сожрет, восклицает: «Вот бы стать камнем!» И превращается в камень. В большой розовато-серый валун. Дальше все очень печально, потому что, хотя опасность ему больше не грозит, он уже не может поднять кристалл и вернуть себе прежний облик (из-за отсутствия рук), так что остается камнем. Люди долго ищут его, и он молча смотрит, как они проходят мимо. Потом, естественно, он снова превращается в Сильвестра, и все заканчивается хорошо, но Элизабет обычно до этого не дочитывала; она предпочитала фрагмент перед самым финалом, когда все ищут Сильвестра, но не могут найти. Честно говоря, эту часть – где он был камнем, невидимым и незаметным, – она любила больше всего. Лев растерянно посмотрел на камень и не тронул его, а именно об этом, по сути, Элизабет и мечтала, когда оказывалась новенькой. Чтобы ее не трогали. Или, если уж так нельзя, мечтала хотя бы просто быть стойкой, безразличной и бесстрастной, как камень, в те моменты, когда ей становилось неприятно от всеобщего внимания. Достичь такой же внешней твердости и серой отрешенности, чтобы ничто не могло выбить ее из колеи.