Велнесс
Шрифт:
Они проходят несколько кварталов по Северной авеню до «Урбус Орбис», кофейни с восхитительно грубыми официантками, той самой, куда обычно приходят поздно и где сейчас, в два часа ночи, после бара тусуются местные; им удается найти столик в дальнем углу, они заказывают по чашке кофе за доллар, закуривают и долго смотрят друг на друга, и в какой-то момент Элизабет спрашивает:
– Оцени по десятибалльной шкале, насколько сильно родители тебя любили?
Джек смеется:
– И на этом наша светская беседа кончилась.
– Не люблю
– Разумно, – кивает Джек, улыбается, а потом, опустив взгляд в кофе, словно ненадолго погружается в себя. Его улыбка грустнеет, что вызывает в Элизабет новый прилив нежности, и наконец он говорит: – Трудный вопрос. Наверное, в случае с моим папой это неопределимая величина.
– Неопределимая?
– Все равно что разделить ноль на ноль. Решения не существует. Такой парадокс. Ответ никак не вписывается в твою шкалу. То есть было бы неверно сказать, что мой папа не любит именно меня, потому что он вообще ничего не любит. Не умеет чувствовать. Больше не умеет. Как каменный. Он из тех, кто вечно повторяет: «Да все в порядке, не хочу об этом говорить, оставь меня в покое».
– Я понимаю, – говорит она, протягивает руку через стол и дотрагивается до его предплечья – легкое прикосновение, просто способ проявить сочувствие и неравнодушие, хотя у этого жеста есть и другой смысл, другая цель, и они оба это знают.
Джек улыбается.
– Да, мой папа – типичный фермер, убежденный молчун. Вообще не проявляет эмоций. Единственное, что его воодушевляло, – это разговоры о земле. Он любил прерию и знал о ней все. Мы ходили гулять, и он учил меня распознавать растения, типа, это бородач, это сорговник, а вон то – росточек вяза. Было здорово.
– Да, звучит здорово.
– Но это было давно. Больше он так не делает. Он бросил ранчо лет десять назад и с тех пор почти все время лежит на диване, смотрит спортивные передачи и ничего не чувствует.
– А мама?
– Мама переживала не столько обо мне, сколько о моей смертной душе, которая, по ее словам, погрязла во грехе. То есть ее любовь зависела от того, буду ли я спасен.
– И что спасение? Состоялось?
– Она сказала, что ходить в художественную школу в Чикаго, по сути, равносильно посещению борделя в Гоморре, так что, думаю, нет. – Он закатывает глаза. – Вся ее церковь за меня молится.
– И о чем они молятся?
– Не знаю. Чтобы моя душа спаслась. Чтобы я не поддался искушению.
– И как успехи?
– Кажется, я довольно неплохо борюсь с искушением, – говорит он. – Ну, пока что. – И тут он касается ее руки в ответ, совсем легонько, чуть выше запястья, но сигнал считывается однозначно, интерес взаимный, так что оба сильно краснеют, и он поспешно меняет тему: – А у тебя? Что с твоими родителями? По десятибалльной шкале?
– Ну, – говорит она, улыбаясь и чувствуя, как жарко щекам, – я бы сказала, что их любовь находилась где-то в середине
– В скольких же местах ты жила?
– У меня никогда не было друзей дольше полутора лет.
– Ого.
– Максимум через полтора года мы всегда куда-нибудь переезжали.
– Почему? Чем занимались твои родители?
– Мама изучала историю в Уэллсли, а потом не занималась ничем, кроме скрупулезного коллекционирования антикварных украшений и старой мебели.
– Ага. А папа?
– Наверное, «поднимался по карьерной лестнице» будет подходящей формулировкой.
– Понятно.
– Приумножал семейное состояние. Я происхожу из династии криминально успешных людей.
– А в чем они успешны?
– В любой гадости, какая только взбредет им в голову. Я совершенно серьезно, мое генеалогическое древо – это клубок мерзких типов. Аферисты. Махинаторы. Вымогатели денег. Финансово подкованные, но при этом безнравственные. Выбились в люди несколько поколений назад на взяточничестве и мошенничестве, и с тех пор мало что изменилось. Я не хочу иметь с ними ничего общего.
– Их, наверное, бесит, что ты здесь.
– Они сказали, что если я уеду, то они перестанут мне помогать. И отлично. Мне все равно не нужны эти деньги. Они были способом меня контролировать. Я не хочу быть обязанной ни родителям, ни их средствам.
– Иногда, – говорит Джек, кивая, – люди просто рождаются не в той семье.
– Да уж.
– И этим людям приходится создавать себе другую семью.
– Да-да.
– Мои мама и папа, – продолжает Джек, – никогда меня по-настоящему не понимали.
– Та же история.
– Они были слишком поглощены возведением в культ собственных страданий. Едва ли им хоть раз в жизни было хорошо вместе.
– Мои точно такие же, – говорит Элизабет.
– Я этого не понимаю. Ну, если брак не приносит вам радости, какой в нем смысл?
– Говорят, что брак – это тяжело, но мне кажется, если тебе так тяжело, то ты, наверное, что-то делаешь неправильно.
– Вот именно!
– Если тебе так тяжело, брось.
– Да! Если каждый день не приносит тебе радости, тогда уходи. Спасайся.
– Я так и сделала, – говорит она. – Ушла. Сбежала.
– Я тоже. И больше не вернусь.
– И я.
И вот почему, понимают они с изумлением, встречаясь взглядами, – вот почему они нашли друг в друге что-то страшно знакомое, так легко узнали и поняли друг друга: они оба приехали в Чикаго, чтобы осиротеть.
Они улыбаются, подливают себе еще кофе, закуривают еще по сигарете, и Элизабет продолжает свою проверку, двигаясь дальше по длинному списку некомфортных и очень личных вопросов.