Вера Каралли – легенда русского балета
Шрифт:
– Замечательной ты была сегодня Жизелью, – сказал Горский, заботливо препровождая ее в грим-уборную. – Но ты меня по-настоящему напугала. Послушай, а не подогнать ли тебе извозчика?
– Я пройдусь пешком.
– Ночью по Москве? Одна?
– Да, – ответила Вера, – одна. Ночью по Москве.
Впрочем, до наступления ночи было еще далеко. Один-единственный автомобиль среди тоже нечастых дрожек скользил по вечереющему бульвару, и в свете его фар тени прохожих на стенах домов казались гигантскими и гротескными. И Вере вновь поневоле вспомнилось злосчастное привидение из «Жизели», восстающее по ночам из могилы. Из какой-то подвальной пивной доносилась гармошка, там, внутри, шумно смеялись; а прямо над ней, в бельэтаже, сверкали витрины одного из московских ресторанов, особенно популярного у купечества. Вера закуталась поплотнее в шаль, ускорила шаг. Она размышляла
Сама того не замечая, Вера свернула с Тверского бульвара, заплутала в московских переулках и внезапно оказалась возле дома, в котором жила ее бабушка. Давненько она не навещала старую барыню, но что-то ее сюда все же влекло; так в детстве, когда с ней приключалась какая-нибудь беда, о которой не надо было знать отцу с матерью, Вера мчалась к кормилице Аграфене. Поднимаясь по неосвещенной лестнице, Вера споткнулась о спящую собаку дворника (Вера помнила, что это вроде бы именно его собака). Собака зарычала было, но Вера погладила ее по шерсти:
– Это же я! Неужели ты меня не узнаешь? Какой же из тебя сторож! А вот мне хороший сторож сейчас как раз не помешал бы.
Она дернула ручку старомодного дверного звонка. Бабушка вышла к Вере заспанная, затем ее морщинистое лицо расплылось в улыбке.
– Заходи, – сказала она, приглашая Веру в гостиную. Заварила чай, выставила на стол блюдо с горкой блинов. – Тебе надо поесть, девочка, ты неважно выглядишь. Что-нибудь стряслось? В театре? Или, может быть, с Собиновым?
Вера покачала головой.
– Сама не знаю, что со мною.
И рассказала бабушке о том, что случилось с ней в первом акте, о прогулке по вечерним улицам, которую и прогулкой-то, строго говоря, назвать было нельзя, а скорее бесцельным шатанием. Внезапно на нее напал голод – и она подъела все блины до последнего. Потом рассмеялась и одновременно заплакала.
– Странные порой приходят мысли в голову, – сказала она. – Кажется, что перестаешь быть собой; начинаешь искать у себя в душе чего-то, а чего ты ищешь, не знаешь.
Старая барыня терпеливо выслушала внучку; жизненный опыт подсказал ей, что перед ней сейчас не известная балерина Большого театра, а просто Вера, ее родная Верочка, и ей надо дать выговориться.
– Оставайся ночевать, – сказала наконец бабушка. – Я постелю тебе на диване. Утро вечера мудренее, знаешь ли. Проспишь ночку и все свои печали забудешь. И не думай, что такая старуха, как я, в этих делах не разбирается.
Это была первая московская ночь, проведенная Верой раздельно с Собиновым (не считая, понятно, тех случаев, когда он сам был в отъезде). И разумеется, бабушка оказалась права. Лишь к вечеру завтрашнего дня, после репетиции (а спектакля у нее в этот день не было), Вера поехала к Собинову. Он сидел
– А вот и я!
Собинов отложил карандаш, откинулся в кресле, привлек Веру к себе на колени, посмотрел на нее долгим взглядом.
– Ты мне изменила?
– С двадцатью пятью мужиками!
Собинов, зажмурившись, захохотал. С облегчением рассмеялась и Вера. И этот примиряющий влюбленную пару смех разнесся по всей квартире. Только наутро рассказала она ему, гася последние подозрения (а что они у него имелись, она почувствовала), что провела ночь у бабушки. А он что себе навоображал? Ни с кем посторонним она даже не разговаривала, если не считать собаки на лестнице в бабушкином доме.
– Значит, все-таки изменила! – в шутку постановил Собинов и сложил руки на груди, словно вознамерившись вымолить у Веры прощение.
«Просить прощения вообще-то следует мне самой», – мельком подумала Вера и тут же решила оставить все как есть.
Приближался намеченный срок отъезда на курорт, и Вера с Собиновым уже вовсю готовились к этому событию. Но когда они наконец отправились в путь и после длительной поездки по железной дороге прибыли на место, выяснилось, что Собинов при всей своей педантичности забыл забронировать Вере комнату в санатории. Себе забронировал, а ей нет. Так что первую неделю отпуска Вере пришлось провести в номере маленькой и не больно-то комфортабельной гостиницы. Неприятности, однако же, не закончились и когда Вера перебралась в шикарный санаторий с ливрейным швейцаром у входа. Первый же тщательный медицинский осмотр показал, что у Веры имеется склонность к малокровию и вообще она – даже для балерины – чересчур худа. Ей прописали усиленное питание, минимум прогулок и чуть ли не постельный режим.
Ей это не понравилось, и, покинув санаторий, она отправилась к Собинову. Судя по всему, эти немецкие врачи совершенно ничего не понимают в балете; пухлая Жизель вызвала бы у публики гомерический хохот; а ее, Веру, здесь собираются раскормить, как гусыню. Собинов постарался успокоить Веру. Предписания врачей, сказал он, не стоит воспринимать буквально; каждый здесь волен жить, как ему или ей заблагорассудится; в конце концов, мы платим за это изрядные деньги. Сам певец подчинялся врачам беспрекословно: глотал таблетки пригоршнями, не пил ничего, кроме минеральной воды, принимал ванны, ходил на массаж, после чего подолгу лежал под тентом в шезлонге, причем ему, как правило, сразу же удавалось уснуть. А Вера коротала время, прогуливаясь по санаторскому парку; Собинов присоединялся к ней только вечером. Она чувствовала, что ее утомляет медленно, лениво и чуть ли не сонно текущая курортная жизнь.
На краю парка находился павильон, в котором время от времени крутили первые немые фильмы. Вера еще ни разу в жизни не была в кино – в синематографе (или в синема), как это тогда называлось, – хотя фильмы начали показывать уже и в Москве. А здесь одна из зазывных афиш заманила ее. На афише красовалось женское лицо – в маске, однако чрезвычайно эротичное и с буквально гипнотизирующими глазами. Имя Асты Нильсен, выведенное на афише аршинными буквами, Вере слышать не доводилось. Фильм (или, как тогда говорили, фильма) оказался мелодрамой и просто захватил Веру. Но еще сильнее взволновала ее исполнительница главной роли с почти балетной пластикой, то и дело принимающая изысканные позы, причем и позы, и пластика передавали душевные переживания героини именно так, как, на Верин взгляд, то же самое в балете передает танец. Увы, не так-то много было тогда балетов, в которых Вера могла бы выражать подобные чувства, – а здесь, на пленке, они были запечатлены навсегда и в любую минуту могли стать доступными самой широкой публике. Куда более широкой, чем в театре или на концерте. И вдобавок ко всему крупные планы, позволяющие во всех подробностях рассмотреть каждое выражение лица.
– Синематограф, – сказал Вере Собинов, когда она на вечерней прогулке показала ему павильон, – это новая и еще крайне незрелая, однако чрезвычайно многообещающая разновидность искусства. К сожалению, в фильмах отсутствуют звук, голоса и музыка, однако когда-нибудь наверняка додумаются до того, как передавать и их. Но синематографу никогда не удастся вытеснить театр с живой игрой и непосредственным сопереживанием публики.
– Но театр не запечатлеет моего танца, – возразила Вера. – Не сохранит на те времена, когда меня уже не будет. А в синематографе я бы продолжала жить – причем не только в памяти благодарного зрителя. Разве это не волшебство?