Вернись в дом свой
Шрифт:
— Но у него была та белокурая женщина. Не знаешь, кто она?
— Не знаю.
— Выходит, и его любили… Утюг сдвинь, прожжешь, — сказала уже другим тоном.
Клава выдернула вилку шнура, села напротив нее.
— Тяжело на сердце? Выговориться пришла, по глазам вижу…
— По глазам? Заметно?
— А ты думала… Ходишь как помешанная. То летишь, земли под ногами не чуешь, то сидишь, как с креста снятая. Погубишь себя. Запуталась ты, Ирка, — не распутать. Одно скажу: не можешь — не лезь. А уж если… Впрочем, у вас с Василием нет детей, все просто решается.
— Я думаю об
Клава снова поднялась, стала складывать белье. Простыню к простыне, рубашечки к рубашечкам; такие маленькие были эти рубашечки, что Ирине захотелось плакать.
— И верно делаешь, — сказала Клава. — Я бы на твоем месте… Мне бы такого мужа, как Тищенко. Таких теперь днем с огнем не найдешь.
— А что, все остальные сброд? — спросила Ирина с вызовом.
Клава посмотрела на нее прищуренными глазами.
— Он тебе опротивел? Поймала его с поличным? Вот то-то.
Ирина вздохнула. Подумала, что могла бы сказать кое-что и против Василия. Груб, да еще и рисуется своей грубостью. Говорит: мы от земли, мы разных тонкостей не знаем. А почему, если сам понимает, не откажется от дурных привычек? Зачем раздражать других показной правдой?
Вслух сказала другое:
— Мне от этого не легче. Господи, есть же на свете люди: живут свободно, счастливо. Я же знаю, вижу. Неужели… нельзя превозмочь себя?
— Если бы было можно, ты бы по тому закону и жила. Тебе с твоим характером одна судьба: жить с одним мужиком. А то заработаешь чахотку. — Клава отнесла в шкаф выглаженное белье, остановилась напротив Ирины, на ее губах блуждала усмешка. — Хочешь, я тебя вылечу. Одним махом?
— Как?
— Отобью у тебя Сергея.
— Ты жестокая, — Ирина поднялась. — Ты действительно завидуешь мне. Моей… чистой любви. И даже мукам моим. Завидуешь! Потому что сама не способна на любовь.
Клава смерила ее презрительным взглядом, с треском расправила простыню.
— Как бы не так. «Не способна»! Мне бы твои муки. Была бы на твоем месте, тоже, может, влюбилась бы в какого-нибудь бедного студента. Ах, как романтично! С жиру бесишься! Ты посмотри — как я могу влюбиться? — И повела рукой.
Ирина проследила взглядом за ее рукой. Рассохшийся стол, скамья с поленом вместо ножки, шкаф — такие шкафы большей частью стоят в студенческих общежитиях, плетейная из лозы этажерка для книг, три стула.
— При моей-то зарплате, да еще парализованная мать…
Она в этот момент не могла сочувствовать Клаве. Да и Клава показала убогость своей квартиры ей в укор. Ирина медленно двинулась к двери. Клава схватила ее за плечи, остановила силой.
— Постой… Матрена-Офелия. Я это для тебя, чтобы ты хотя бы немного опомнилась. Чтобы посмотрела на мир… В нем и без любви хватает трагедий. А у тебя все-таки не трагедия. Вон Рубан… У той беленькой, Настей ее зовут, ребенок от него. Не хотел он, чтобы знал отца-инвалида. И зарплату отдавал почти всю. А теперь… Понимаешь, каково ей?
— Прости, — сказала Ирина. — И спасибо… за урок.
— Прости и ты.
Ирина поспешила выйти, чтобы не расплакаться. Снова ей дорогу перешел, теперь уже мертвый, Рубан. «Нужно найти ту женщину… Сделать для нее что-то». Было стыдно, больно. Вспомнила, как Василий Васильевич добивался
Ей уступил место высокий мужчина с большими залысинами на лбу. Она, покачав головой, шагнула вперед. Мужчина был еще совсем молодой, и она вспомнила привычную шутку Василия, что за ней ухаживают чаще пожилые люди. Говорил, тут действуют какие-то флюиды, ведь и он старше ее. И действительно, она нравилась мужчинам в годах. Это ее обижало и казалось странным. Когда впервые узнала, что Сергей моложе ее, смутилась.
Она не застала дома мужа. А когда он вернулся, то рассказал, что из Кремянного пришла телеграмма, где сообщалось об аварии на теплостанции.
— Завтра туда выезжает комиссия. Весьма авторитетная. Боюсь, будут немалые неприятности.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Когда прозвенел звонок, Василий Васильевич бросился открывать. Но это была не Ирина. На пороге стоял нежданный гость — Майдан. Он был вальяжный, добрый, и ему хотелось видеть доброту на лице Тищенко. Но лицо Василия Васильевича выражало только деловую озабоченность и готовность выслушать начальство. Сидел, слегка склонив голову, однако это, как и всегда, не означало покорности, согласия, а только корректность к, возможно, наоборот, — готовность к возражению. Майдану это нравилось и не нравилось.
— Видел на базаре первую клубнику, — сказал расслабленно, подчеркивая неофициальность, даже дружественность своего визита.
Тищенко молчал, в его глазах Майдан прочел: «Как можно после того, что было вчера, говорить о таких мелочах!» — и подумал, что вся жизнь состоит из мелочей: по капле воды под микроскопом человек может составить представление об озере куда более точное, чем если бы объехал его вдоль и поперек.
— Ирина дома? — спросил Майдан.
— Нет.
— Курить можно? — Тищенко пододвинул гостю пепельницу. Тот закурил «Казбек». — Странный ты человек… Ломишься, рвешься сквозь терновник. Для тебя существует либо белое, либо черное, никаких полутонов. Друг или враг. А если не друг и не враг?
— Тогда кто же? И на кой черт он мне такой нужен? — Тищенко поднялся, прошел из угла в угол длинного узкого кабинета. Поправил картину на стене. Снова сел, подержал в руках пачку «Казбека», бросил на стол. — Самое удивительное, что ты, сколько я тебя знаю, больше меня придерживаешься этих двух крайних точек зрения. Черное и белое прежде всего существует для тебя… Меня можно убедить, что есть серое… Или хотя бы серенькое…
— Да, да… Интересно, — затянулся папиросой Майдан, и его худощавое, продолговатое лицо сделалось еще длиннее, щеки запали. — Интересно послушать, что ты думаешь обо мне. И вообще: лучшие отношения — это ясные отношения.