Вернись в дом свой
Шрифт:
— Инсульт, — пояснила она. — Уже немного отпустило.
Смотреть на нее было страшно, но он смотрел, понимал, что отводить глаза не нужно: Варвара Николаевна могла обидеться. Но она понимала и это.
— Ты не смотри на меня… Зрелище не из приятных.
Помнил Варвару Николаевну женщиной рано поседевшей, но красивой какой-то особой величавой красотой. Она не держала, как другие учителя, поросят и корову, хотя ей приходилось нелегко — все-таки двое детей; каждый урок в ее классе был как праздник. И одевалась она не по-сельскому, аккуратно и чисто, ее девочки ходили в школу с синими бантами. Теперь понимал, что тянулась она изо всех сил, но держалась всегда достойно и степенно. И считал это правильным. Учителя должна окружать тайна. Если же он наравне со своими учениками дергает на одной меже лебеду
— Я тебе мало что могу сказать, — шамкала она. — Спасал людей от вербовки. Забирали немцы скотину — первой отдал свою корову. Дважды они его самого угощали шомполами… А Липа у меня жила только неделю. А потом ночью пришел Матвеенко и переправил ее в лес. Не знаю, сможет ли он тебе что-нибудь рассказать — почти совсем оглох. Обещал ему внук привезти слуховой аппарат, но вроде еще не привез.
Слуховой аппарат Матвеенко внук действительно еще не привез. Маленький, с лысой, как колено, головой, Матвеенко по-прежнему занимался портновским ремеслом, хотя его услугами теперь мало кто пользовался, потому что он умел шить только так, как шил еще при нэпе. Правда, во время оккупации работы хватало: перелицовывал старые пальто и шинели, из шинелей и итальянских одеял шил пиджаки. Теперь скучал без дела. В кои веки какая-нибудь из соседок попросит выкроить юбку.
Тищенко попробовал криком объясниться с портным, но тот ничего не слышал.
— До войны было как? — громко, как все глухие, говорил он. — Пока один товар не кончится, другой из-под прилавка не достают. А теперь что? Разве это правильно?
Василию Васильевичу показалось, что портной впал в детство. Однако когда Тищенко написал ему свои вопросы на бумаге, глаза Матвеенко приобрели осмысленное выражение, он минуту подумал, что-то припоминая, и ответил почему-то тоже на бумаге:
«Липу я только вывез из хаты. И по приказу передал партизану Крупицкому. Я был связным».
«А Гнату Ирше приказы из леса передавали?» — написал Василий Васильевич. Матвеенко ответил, не колеблясь.
«Очень часто. И ответы от него тоже. Он извещал, кому из активистов нужно бежать в лес, если в село придут немцы… Все это знает Трепет. Он сейчас служит в облвоенкомате. Тогда был помощником начальника штаба».
Так Василию Васильевичу удалось напасть на след, который привел к людям, хорошо знавшим Гната Иршу. Тищенко связывал воедино разрозненные воспоминания и свидетельства, и перед ним зримо вставала не только жизнь Ирши-старшего, но и свое, полузабытое: жизнь в селе в дни оккупации, отступление по дорогам войны…
Их отряд, в котором из аэродромной прислуги осталось человек двадцать, — остальные были новые, прибившиеся по дороге, — из одного окружения попал в другое: огромный котел, который и в самом деле кипел огнем. Военная часть, обозы беженцев, гурты колхозного скота — все перемешалось, одни шли на север, другие — на юг; сбитые с толку каким-нибудь случайным словом, поворачивали обратно, а над ними пролетали немецкие самолеты и давали одну-две очереди из пулеметов, чтобы усилить панику. Горели скирды, перепуганные, одичавшие, давно не доенные коровы поддевали на рога горящую солому и бежали по полю. И тогда немцы начали оттеснять военные части в леса и буераки. Ставили по флангам пулеметы и замыкали кольцо до подхода артиллерии и танков.
В один из таких лесочков попал и Василий. Несколько раз пытались вырваться, густо устлали трупами овсяную стерню за яром. И тогда командиры отдали приказ рассредоточиться и выбираться ночью малыми группами, кто как сможет.
Василий Васильевич не стал ждать ночи. За полкилометра от леса пролегала полевая дорога, по ней изредка проезжали подводы беженцев. Дождавшись, когда одна такая подвода поравнялась с лесом, сорвался и побежал. Ударил пулемет, Тищенко бежал быстро, под гору, и стерня свистела под ногами, а может, то свистели пули? Только заметив, как впереди брызнула земля, упал, но сразу же вскочил и снова побежал к обозу. Это был колхозный обоз — несколько крытых подвод, а потом коровы, овцы и телята.
Он не ожидал, что за ним устроят погоню. Но когда вдалеке застрочил мотоцикл, понял, что среди подвод ему не спрятаться, прямо под воловьими мордами перемахнул через дорогу и бросился на вытоптанное ржаное
Так он попал в лагерь военнопленных под Лубнами. Это был временный лагерь, он размещался в старом глинище. На холме возле глинища рос сосновый бор, немцы его вырубили, построили для себя бараки, пленные жили под открытым небом. Раза два в день лагерные полицаи привозили и сбрасывали с подвод в глинище нечищеные бураки — они лежали в буртах в поле.
Каждое утро около ворот — высоких козлов, обнесенных колючей проволокой, — собиралась толпа женщин, искавших среди пленных своих мужей, отцов, братьев. С Тищенко в лагере сидели два односельчанина, братья Омельяненко. Их в селе было четверо братьев, все высокие, чубатые, и все хорошо пели, потому что мать была первая на селе певунья, когда-то пела в церковном хоре, а потом в сельском клубе. И пели с ней все четверо сыновей, приезжие артисты советовали матери отдать парней в город в певческую школу, и она послушалась, отдала старшего, Харитона, в музыкальное училище в Чернигове. Второй работал в МТС, а еще двое, младшие, — в колхозе. Омельяниха прослышала о своих сыновьях, пришла и выменяла их у часового на золотые сережки. Прямо тут, около ворот, вынула их из ушей — тяжелые, золотые, купленные еще отцом когда-то у цыган, одна вросла в ухо, еле вырвала ее, даже кровь засочилась. Просила и о Василии, но задаром часовой выпускать никого не хотел, пришлось ей снять с шеи маленький серебряный крестик. Братья Омельяненко и помогли Василию добраться до соседнего села, потому что сам он идти не мог, — голод и рана выпили все силы. В селе Омельяниха наняла подводу, братья шли, держась за телегу, а он всю дорогу лежал навзничь и смотрел в небо. Он тогда был равнодушен ко всему на свете, не верил, что выживет. Вскоре Омельяненко ушли в партизаны. Двое младших погибли, когда атаковали подорванный на железной дороге немецкий эшелон. А старших смерть догнала на фронте. Теперь в селе есть улица братьев Омельяненко.
Василий Васильевич прошел по ней и долго стоял в конце под вязом, вспоминая высоких чубатых парней, которые вели его под руки. По стерне, по некошеным лугам. Окрепнув, он нацелился душой на восток, на далекий уже фронт. И когда к нему пришел староста и спросил, как он собирается устраивать свою жизнь, сказал, что долго тут не задержится. Он уже тогда верил Гнату Ирше. И все верили. В их лесное село нечасто заглядывали немцы, поэтому старосты у них долго не было, но однажды с немцами приехал раскулаченный еще в тридцать втором и высланный из села Владимир Сак, он-то и был поставлен старостой. Его бывшие хлевы, клуни и амбары стояли на Песках, до войны там размещалась четвертая бригада, а хату разобрали на клуб. Сак начал строить новый дом, но так и не закончил: через полтора месяца получил новое назначение — районным старостой. Несколько недель в Колодязях не было старосты. Дважды созывали сход, и оба раза названные Саком кандидаты отказывались. Второй, отказавшись, еле поднялся потом после шомполов, и тогда начали уговаривать Гната Иршу — местного ветфельдшера. Ирша носил прозвище Немчик, то ли потому, что кто-то когда-то был в роду немым, то ли из-за его молчаливого и замкнутого характера. Не любил праздники, не любил воскресенья, никогда его не увидишь в праздничной одежде — всегда возится если не у забора, то на огороде. Ворота у него новые, плетень высокий, а на трубе и на колодезном срубе деревянные, разрисованные синей и зеленой краской петухи.
«Ты, может, комсомолец, — сказал Гнат Ирша Тищенко, — так не признавайся. Кто докажет… А в общине работать придется. За это спросят».
И тогда Василий сказал, что в селе не засидится.
«Смотри. Дело твое, — сказал Ирша. — У каждого свое соображение. Ты же знаешь, дружили мы с твоим отцом… Горячий был и всегда бил в одну точку. О хорошей и честной жизни мечтал… Первым записался в колхоз. Никто не верил, что попал в прорубь сам». В его притемненных серых глазах была спокойная покорность судьбе, определившей ему пройти через тяжкое испытание.