Веселая наука
Шрифт:
Нет альтруизма! – У многих людей я вижу сильнейшее стремление и удовольствие сделаться чьей-нибудь функцией; они обладают тончайшим чутьем и проникают всюду, где только могут стать функцией. Таковы те женщины, которые превращаются в функцию мужчины, наименее в нем развитую, и таким путем становятся его кошельком, его политикой, его средством общения. Эти существа чувствуют себя всего лучше, если им удается внедриться в чужой организм; если они терпят в этом неудачу, они становятся злыми, раздраженными и поедают самих себя.
Здоровье души. – Любимая моральная формула врачей (родоначальник ее Аристон Хиосский) – «добродетель – здоровье души», должна быть, раз только хотят с успехом ее применять, изменена, по крайней мере, следующим образом: «твоя добродетель – здоровье твоей души». Здоровье само по себе не существует, и все попытки определить подобную вещь приводили к печальному концу. Чтобы определить, что собственно значит для твоего тела здоровье, нужно иметь в виду твою цель, твои горизонты, твои силы, твои стремления, твои заблуждения и, конечно, идеалы и мечты твоей души. Таким образом, существуют бесчисленные здоровья тела; и чем больше оказывается возможным выделяться величинам
Жизнь – не аргумент. – Мы создали себе мир, в котором живем, – при помощи тел, линий, плоскостей, причин и действий, движения и покоя, формы и содержания: без этих звеньев нашей веры никто бы не мог жить! Но ведь все это нисколько не говорит в пользу их. Жизнь – не аргумент; в условиях жизни могут быть и заблуждения.
Моральный скептицизм в христианстве. – Христианство также сыграло значительную роль в просвещении: оно самым убедительным и действительным образом учило моральному скептицизму, обвиняя и обличая с неустанным терпением и утонченностью; оно отрицало в каждом отдельном человеке веру в свои «доблести»; оно стерло с лица земли те высокие добродетели, которыми была богата древность, тех популярных людей, которые с верой в свое совершенство умели соединять достоинство борца арены. Когда мы теперь, воспитанные в этой христианской школе скептицизма, читаем моральные книги древних, например, Сенеки и Эпиктета, мы чувствуем забавное превосходство, тайное понимание и проницательность; мы переживаем то же чувство, которое испытывает взрослый, когда перед ним говорит ребенок, или когда Ларошфуко слушал какую-нибудь юную, прекрасную энтузиастку: мы лучше знаем, что такое добродетель! В конце концов мы переносим этот же самый скептицизм и на все религиозные состояния и события: грех, раскаяние, милость, святость и делаем это с таким успехом, что и при чтении всех христианских книг переживаем то же самое чувство тонкого превосходства и понимания: – и религиозное чувство мы понимаем лучше! Да и пора хорошо его знать и описать, потому что умерли достоинства старой веры: – сохраним, по крайней мере, для знания их изображение и их тип!
Знание нельзя считать только средством. – И без этой новой страсти – я разумею страсть к знанию – наука шла бы вперед: до сих пор наука без нее росла и крепла. Добрая вера в науку, благоприятное для нее предубеждение, господствующее теперь в наших государствах (раньше тоже и в церкви), основываются в сущности на том, что чистая страсть к знанию редко обнаруживалась, и в науке видели не страстную потребность, а известное состояние и «обычай» (ethos). Да, часто бывает достаточно уже одной amour plaisir знания (любознательности), довольно amour vanitu, привычки к нему, с задней мыслью о почете и хлебе, для многих достаточно даже, если они не знают, что делать с собой на досуге, а потому читают, собирают, приводят в порядок, наблюдают, передают дальше; потребность их в науке вызывается желанием спастись от ничегонеделанья. Папа Лев X воспел однажды хвалу науке: он назвал ее лучшим украшением и величайшей гордостью нашей жизни, благородным занятием в счастье и несчастье: «Без нее, – сказал он под конец, – все человеческие предприятия не имели бы твердой опоры, – даже и с ней остается еще достаточно много изменчивого и неясного!» Но этот скромный скептик – папа, как и многие другие церковные хвалители науки, не сказал своего последнего слова о ней. Можно ли видеть из его слов, – а это важно относительно такого поклонника искусств, – чтобы он ставил науку выше искусства? Наконец, в силу простой деликатности, он не говорит здесь о том, что ставит выше всякой науки, – об «истине, даваемой откровением» и о «вечном спасении души», – что для него украшение, гордость, поддержание и сохранение жизни! «Наука есть нечто второстепенное, не последнее и безусловное, она не может быть предметом страсти», – такой приговор скрывался в душе Льва X: и это единственно христианский приговор над наукой! В древности ее значение и признание умалялись по той причине, что даже самая пылкая юность выше всего ставила стремление к добродетели и только тогда считали возможным дать высшую похвалу знанию, если оно являлось лучшим средством для добродетели. Если же знание стремится выйти из роли простого средства, то подобное явление оказывается в истории новшеством.
На горизонте бесконечности. – Мы покинули берег и взошли на корабль! Мостки пройдены, – еще немного, берег остался позади! Теперь вперед, мой челн! Океан пред тобой: он, правда, не всегда бурлив и порой спокойно блестит, как шелк и золото, и грезы о счастье. Но настанет время и ты узнаешь, что он бесконечен и что ничего нет более ужасного, как бесконечность. Горе бедной птичке, которая чувствовала себя свободной, а теперь ударилась о стенку этой клетки! Горе тебе, если ты затоскуешь о родной земле, где как будто больше было свободы, – и нет теперь «земли»!
Безумец. – Не приходилось ли вам слышать о том безумце, который в светлое утро зажег фонарь, вышел на площадь и неумолчно кричал: «Я ищу божество! Я ищу божество!» – Там было много таких, которые не верят в Бога, и они издевались над ним. Не потерялся ли он? говорил один. Не заплутался ли он, как ребенок? говорил другой. Не спрятаться ли он хочет? Не нас ли он боится? Не на корабле ли он плывет? не странствует ли? – так кричали они и смеялись между собой. Безумец проник в середину их и пронизывал их своим взглядом. «Где божество? – кричал он, – я скажу вам это! Мы убили его, – вы и я! Мы все его убийцы! Но как мы это сделали? Как могли мы поглотить море? Кто дал нам губку, чтобы стереть весь горизонт? Что мы сделали, оторвавши эту землю от ее солнца? Куда она идет теперь? Куда идем мы сами?
Бог убит! Бог мертв! И мы его убийцы! Чем же мы утешаемся, убийцы из убийц? Самое святое и великое, чем только обладал мир, погибло под нашими ножами, – кто смоет с нас эту кровь? Какая вода может очистить нас? Какое раскаяние, какие священные игры мы можем придумать? Разве важность этого деяния не слишком велика для нас? Чтобы стать достойными его, не должны ли мы сами сделаться богами? Еще не было никогда более великого деяния, – и кто родится после нас, будет принадлежать за такое деяние к высшей истории, чем вся, бывшая до сих пор!» – Тут умолк безумный и вновь взглянул на слушателей: они тоже молчали и с удивлением глядели на него. Наконец бросил он свой светильник на землю, так что тот разбился на части и погас. «Я явился слишком рано, – сказал он, – еще не настало время для меня. Это ужасное деяние еще на пути, оно еще не достигло людского слуха. Для молнии и грома нужно время, для света звезд нужно время; для деяний тоже нужно время, для того, чтобы их могли заметить и услышать, после того, как они совершены. Это деяние еще дальше от людей, чем самые далекие звезды, – и однако они совершили его!» – Рассказывают еще, что этот безумец в тот же самый день пробрался в различные храмы и пел там свой вечный Reguiem Богу (Requiem acternam Deo). Когда его выводили и заставляли говорить, он повторял только одно: «Что такое эти храмы, как не могилы и надгробные памятники божества?»
Мистические толкования. – Мистические толкования считаются глубокими; они, правда, не поверхностны.
Последствия древней религиозности. – Всякий не мыслящий человек полагает, что воля – вот единственно активный элемент жизни; хотеть – это нечто простое, данное, непроизводное, само по себе понятное. Он убежден, если что-либо делает, напр., производит удар, – что это он ударяет и что ударил он потому, что хотел ударить. Он совершенно не замечает проблемы, заключающейся здесь, для него достаточно чувствовать волю, для того, чтобы не только признать причину и действие, но и поверить, что он понимает их взаимное отношение. Он не знает ничего ни о механизме совершающегося, ни о стократно неуловимой работе, которая должна произойти, чтобы совершился удар, ни о полной неспособности воли самой по себе совершить хотя бы ничтожнейшую часть этой работы. Воля для него – магически действующая сила: вера в эту волю, как причину действий, это – вера в волшебные силы. Всюду, где человек видел какой-либо процесс, он предполагал волю, как причину и лично хотящее существо в основе всего, понятие «механика» было ему совершенно чуждо. А так как человек неизмеримо долгое время верил только в личности (не в материю, силы, вещи и т. д.), то вера в причину и действие стала его основной верой, которую он прилагает всюду, где протекает какой-нибудь процесс, – еще и в настоящее время это чувствуется инстинктивно, как атавизм древнейшего происхождения. Положения «нет действия без причины», «всякое действие есть в свою очередь причина» являются обобщениями более узких положений: «где совершается действие, там есть хотение», «только при наличии существа, проявляющего желание, может быть действие», «нельзя просто ощущать действия, но всякое такое ощущение есть возбуждение воли» (к действию, к самозащите, к наказанию, к возмездию), – в первобытные же времена человечества и те и другие положения были тождественны, первые не были обобщением вторых, но вторые – развитием первых. – Шопенгауэр с своим утверждением, что существующее представляет субъект, обладающий волей, возвел на трон первобытную мифологию; он никогда, по-видимому, не пытался произвести анализа воли, потому что верил, как всякий, в простоту и непосредственность хотения: – между тем хотение – это такой тонко устроенный механизм, что почти скрывается от глаза наблюдателя. В противоположность упомянутому мыслителю, я выставляю следующие положения: во-первых, для существования воли необходимо представление об удовольствии и страдании. Во-вторых: чтобы сильное побуждение чувствовалось, как удовольствие или страдание, для этого нужна работа анализирующего интеллекта (interpretirenden Intellecte), который совершает свою работу большей частью, конечно, бессознательно для нас; одно и то же побуждение может быть истолковано им и как удовольствие, и как страдание. В-третьих: только для существ, одаренных интеллектом, существуют удовольствие, страдание и воля; огромное большинство организмов не имеют ничего подобного.
Homo poeta. – «Я собственноручно создал эту трагедию из трагедий, и вот она готова; я впервые завязал узел морали и так его крепко затянул, что только божество могло бы развязать его, – так думал Гораций. – Я сам теперь в четвертом акте низверг всех богов! Что же должно быть в пятом акте?! Откуда взять еще трагический конец! – Не подумать ли, может быть, о комической развязке?»
Различная степень опасности жизни. – Вам совершенно неизвестно, что вы переживаете, вы проходите жизнь, как пьяные, и временами падаете со ступеней. Но, благодаря вашему опьянению, ваши члены остаются невредимы: ваши мускулы слишком вялы и голова ваша слишком пуста для того, чтобы вы могли так же чувствовать камни этой лестницы, как мы, другие! Для вас жизнь – величайшая опасность: мы хрупки, как стекло, – горе, если мы споткнемся! И все погибло, если мы упадем!
Чего нам недостает. – Мы любим великую природу и открыли ее: вот почему у нас нет великих людей. Греки же, наоборот, имели к природе совершенно иное чувство, чем мы.
Самый влиятельный. – Если человек борется с окружающей жизнью, останавливает ее и требует отчета, он должен оказать на нее влияние! Хочет ли он этого, – безразлично; суть в том, что он может.
Mentiri. – Смотрите: он задумался! он сейчас будет готов солгать. Это – одна из ступеней культуры, на которой стояли целые народы. Припомним только, что выражали римляне словом mentiri.