Весна чаще, чем раз в году
Шрифт:
— Она в самом деле умная? — глубоко уязвленная, прервала я его. — Эта ваша Инна?
Лёня дернул плечами:
— Да ничего подобного. Просто мобильная: на все у нее сразу мнение. Приехал заграничный пианист: «Ах, какое туше, фортиссимо, пьяниссимо…» Сбегала на выставку: «Глубина, цвет!..» Впрочем… — он вздохнул и честно порылся в памяти, — может, это все так и было на самом деле, только меня не больно интересовало.
— Что же интересовало тебя?
— Если б я знал. Наверно, что-то другое. Или то же самое, но не с этой стороны, что ли.
Я засмеялась:
— У нас в квартире
Все хотел сам. Я на него сердилась тогда, как теперь на тебя твоя мать. А видишь, вспоминаю и смеюсь.
— Кажется, и ты меня воспитывать принялась, — подозрительно пробурчал Лёнька. — Притчами говоришь.
— А ты думал, я уж совсем дура? И поговорить не могу?
— Обиделась из-за Инки?
— Обиделась.
— Знаешь, за что я тебя люблю, птица? — спросил внезапно Лёня. — Врать ты не умеешь, вот за что.
— Отлично даже умею. А не вру из одной лишь гордости. Ты не знал, что я безумно гордая?
— Не знал.
— Так знай.
— Что-то мы с тобой стали часто цапаться, — с усмешкой проговорил он. — Не сходимся характерами, что ли? Кстати, нас завтра поведут расписываться, знаешь?
— Знаю.
— Ну и как? Согласна?
Я произнесла с вызовом:
— Это ты завтра узнаешь.
Лёнька забеспокоился.
— Не вздумай что-нибудь выкинуть. Если что, так дай лучше мне сейчас по шее. Иначе черт знает что получится: приехали, нашумели, свадьба, тили-тили-тесто — жених и невеста…
— Ага, испугался! Не хочешь перед Брусняковым срамиться?
— Ну, не хочу. Он для меня много значит. Да и начальник заставы, и ребята… сама знаешь.
Я сжалилась над моим бедным завтрашним мужем:
— Спи спокойно, дорогой товарищ. Завтра будет полный порядок.
15
А ночью, когда Лёнька во сне сбросил с себя теплый, как печка, лижник — гуцульский домотканый шерстяной плед, серый, косматый, с красными полосами, — я все еще бессонно глядела на черную льдину окошка в горнице тетки Василины. Ночной дождь чирикал в кустах и скатывался по листьям, как по желобкам. Неслышно — босиком по половику — пробежала пять шагов, приоткрыла раму и высунулась до пояса.
Хорошо дышать сырым воздухом и мелким дождем: будто пьешь само небо!
Прошло всего несколько месяцев с тех пор, как я увидела в пригородной электричке Лёню, и вот все вокруг меня и во мне переменилось. Старые мечты потускнели, я едва вспоминаю их, будто они скрыты в разноцветном тумане. Зато открылась совсем другая земля, в которую мы пришли с Лёней, вдвоем, словно она до сегодняшнего дня была не заселена и ожидала нас.
Сама себе удивляюсь, до чего я оказалась бесстрашной! Горы кругом, безлюдные, крутые, а я не боюсь! Звери дикие по лесам рыщут — мне хоть бы что! Рядом люди незнакомые: что подумают, что скажут? Я им первая говорю: «Здравствуйте, люди! Я выхожу замуж» — и все мне улыбаются.
А с Лёней мы как два приемника
И все-таки мне нужно помочь Лёне, пока он спит.
И я думаю о двух людях: о мужчине, который мертв, и о женщине, которая состарилась. Хорошо, что они не мои родители: собственных родителей нельзя вообразить просто мужчиной и женщиной, всегда и прежде всего они отец с матерью.
Я уже знаю, что любят ни за что. Потом говорят сами себе: он добрый, она красивая… Но любят все равно не за красоту и не за великодушие.
Мне повезло, что Лёня хороший. Но если бы он был плохой, я все равно его любила. И приставала бы, и ругалась, и стеной вставала против него самого, но чувство, что он — это я, а я — в нем, нельзя разрушить ничем. Хотя говорят, что и любовь проходит. Просто так, сама собой. Но сама собой — пожалуйста. А чтоб другие мешали — ни за что!
Почему-то мне кажется, что Лёнькина мать испугалась его отца. Не так испугалась, чтоб убежать, а наоборот — забыла обо всем на свете, кроме него. Влюбилась — как испугалась.
Я очень мало знаю про них обоих. Только со слов старшины. Лёнькин отец служил раньше на Дальнем Востоке на маленьком острове. Он был еще совсем молодым тогда, чуть-чуть постарше Лёньки.
На острове, конечно, скучно; островок такой крошечный, что зимой в долгую полярную ночь эскимосские собаки проскакивали мимо, думали — айсберг.
А нарушитель шел-шел и, наоборот, прямо попал на заставу: думал — никого здесь нет.
Зато весной на островке население резко увеличивалось: прилетали птицы. Не просто птицы, а птичьи города, птичьи страны, птичьи континенты! И котики приплывали, хотя их было поменьше. Котики ревели, птенцы верещали, каркали, голосили вовсю — то-то становилось шумно, весело. Капитан так часто рассказывал об этом Бруснякову, что старшине стало казаться с годами, будто он видел все сам.
Но птицы все-таки не люди. И капитан радовался, если с заставы, с маленького островка, удавалось изредка по делам отлучиться на остров побольше, где можно и на других посмотреть и себя показать.
Одна такая поездка оказалась ужасной.
Он все переделал быстро; до попутного транспорта, которым обещали отвезти его на заставу, оставался целый день. К тому же день был воскресный. Вот он с двумя товарищами и пошел по грибы на сопку, до рассвета. Там водились бурундуки, пограничники их подкармливали. Они шли не спеша, а когда очутились на вершине и захотели оглядеть белеющий горизонт, то в первое мгновение ничего не поняли: снизу раздавались выстрелы. Застава встала в ружье, на это потребовалось не больше минуты. Часовой на берегу все еще продолжал палить: то, что он услышал, было ни с чем не сообразно и смертельно испугало его. Со стороны океана неслось странное и зловещее шуршанье. Может быть, часовому подумалось, что к острову в полутьме прокрался десант?