Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Вот, значит, каким путем дошло до Экзакустодиана, что в Христофоровке, в последний приезд, мне было дурно, — сообразила Виктория Павловна. — Ну, это чудо не из великих… Странно, что Василиса ни слова не сказала мне о том, что знает Марью Спиридоновну. А, если бывала в доме у Карабугаевых, то, значит, видала и Феничку. Между тем — спрашивала: велика ли у меня дочь?… Что это? Комедия дисциплины?… Во всяком случае, чувствую себя в паутине надзора и сыска… и прегнусного!..
И — как только пришла Василиса, а теперь книгоноша ходила к ней почти каждый день, выбирая лишь такие часы, чтобы наверное не застать никого чужого, Виктория Павловна поставила ей вопрос в упор:
— Вы Карабугаевых знаете? в Христофоровке у них бываете?
Василиса отвечала без малейшего смущения:
— Господ
— Это, через нее вы узнали о моем, припадке и сообщили Экзакустодиану? — резко перебила Виктория Павловна.
Василиса уставила на нее иконописные очи свои в большом, не лгущем недоумении.
— О каком припадке? Я ничего не знаю. А Марьи Спиридоновны не видала уже кое время… месяцев, поди, шесть или семь… Я ту сторону, вокруг Христофоровки, первою обходила, как только была благословлена в эти места… А с тех пор там не бывала и вестей от Марьи не имела…
Прикинув время, Виктория Павловна сообразила, что, если Василиса не бывала в Христофоровке полгода, то Фенички, отвезенной Анею Балабоневскою к Карабугаевым только в декабре, она знать не могла… Значит, подозревать ее в лицемерной скрытности, как и в шпионстве, напрасно…
За исключением Фенички, Василиса теперь оставалась единственным живым существом, которое Виктория Павловна видала охотно. И единственным, даже без исключения, в присутствии которого чувствовала себя вполне легко и свободно. Потому что при Феничке ее мучительно жгло стыдное беспокойство за близкое неминучее объяснение с дочерью о своем положении. Она всем существом своим чувствовала, что не найдет в себе достаточной дозы простодушного женского… нет, вернее: бабьего, — лицемерия, чтобы — пред чистыми, внимательными глазами девочки-подростка, под ее вопросами, может быт, даже и бессловесными, только во взгляде да в чутко ждущем молчании скрытыми, — бестрепетно явиться тою грешною, грубою самкою, которою безусловно представлялась Виктория Павловна самой себе…
— Всем на свете могу зажать рот простым и наглым ответом: не ваше дело, я замужем… Но пред ребенком, который больше всех в праве спросить и спросить, должна стоять, опустив глаза, молчать, — как преступница… Еще если бы она продолжала хранить ту детскую наивность, в которой я застала ее зимою, когда она твердо верила, что дети родятся от того, что муж и жена сидят вместе на чердаке… Но, — ведь, она за полгода выросла, как иная не разовьется в пять лет… Она уже примолкла и думает про себя… Пытается читать серьезные книги… На днях Лидия Семеновна застала ее — забрала из библиотеки Андрея Викторовича «Первобытную культуру» Тэйлора и — только страницы мелькают… Обещает быть еще большею скороспелкою в развитии, чем я в ее годы… И людей понимать начала… Зимою она видала отца с удовольствием, — по крайней мере, он ее забавлял…. А сейчас — я же замечаю, я же чувствую: задумалась и приглядывается… Он пред нею дурачится, как пред ребенком, а ей не смешно… Не понимает и недоумевает… Девочка с природным тактом, деликатно молчит, но уже не уважает… Ко мне нежна беспредельно… Инстинктивна ребячья любовь уже подогрелась сознательною жалостью… Вероятно, считает меня несчастною жертвою… Ну, как я подойду к ней, такой, будто ни в чем не бывала, взгляну ей в лицо и, подобно другим матерям, беспечным в своей супружеской правоте, скажу:
— А мама тебе, Феничка, готовит на новый год живую куколку… Ты кого больше, хочешь, братца или сестрицу?..
Ведь она уже о любви слыхала и читала, знает хорошие стихи о ней, рыцарские чувства из романов Вальтер Скотта, понимает брак — не иначе, как святым союзом взаимной любви, видит, наконец, пред собою Карабугаевых, Турчаниновых… И я уже чувствую, что мой брак сбивает ее в этом с толка, вносит сумбур в ее мысли, потому что она сознает, что любви тут нет и не может быть… Больше того: пожалуй, уже содрогнулась бы пред возможностью допустить тут любовь… Эти полудети — такие нравственные эстеты, каких в другом возрасте уже и не бывает… Нашу сознательную
Отъезд с Феничкой за границу, в случае беременности, начал представляться Виктории Павловне не только излишним и бесцельным, но позорным, почти омерзительным..
— Это — Бог знает что! В каком виде должна я пред нею обрисоваться? Здесь еще сохраняется хоть видимость супружества, хоть какие-нибудь отношения, хоть условность… Но увезти девочку с собою, чтобы на глазах ее, растить живот: вот, мол, поразвратничала на законном основании, оплодотворилась и — права: больше мне нет никакого дела ни до моего безлюбовного брака, ни до моего случайного мужа, который нечаянно наградил меня сыном или дочерью, а тебя братом или сестрою… Но это же звериное! Это же отвратительно! Это хуже той Соломоновой прелюбодейки, которая — «поела и обтерла рот свой и говорит: я ничего худого не сделала!»… Это все равно, что собственными руками тянуть девочку в омут, собственными устами читать ей уроки полового негодяйства…
Самым разумным исходом казалось Виктории Павловне— как скоро ее положение выразится уже нескрываемо, отправить Феничку вместе с Аней Балабоневской, к новому месту служения последней, в Дуботолков, в тамошнюю гимназию, как предполагалось это и раньше… Но тут вступали в сердце материнская ревность и огромная саможалость… О том, чтобы самой перебраться вслед за дочерью в Дуботолков, приняв предложение городского головы Постелькина заведывать земскою библиотекою и книжным складом, Виктория Павловна, хотя место было ей обеспечено, назначение состоялось и ее непременно ждали в Дуботолков к августу, думала как-то скептически, что хорошо то оно хорошо, да нет, не состоится…
— В августе являться… это, значит, мне седьмой месяц пойдет… хороша я буду в августе!.. Великолепная земская работница… на новом-то месте… в новом-то городе… ни вдова, ни разводка, но почему-то одинокая… и на сносях!.. Да нас засмеют!.. И еще я знаю: новой моей беременности мне не извинит никто из моих идейных и эстетических друзей, кое как еще мирящихся с моим браком за фиктивность… Первая же Аня Балабонеская будет возмущена и окончательно испугается за Феничку в руках такой ненадежной матери… И будут правы, потому что я сама себя не извиняю. и сама себя боюсь для Фенички, не отравить бы ее как-нибудь нечаянно своим примером… Вон что Экзакустодиан-то поднес мне на прощанье: «найди себя или зараза твоя перебросится на близких твоих»… Это он про нее, про Феничку мне напомнил… Но самой спасать от себя Феничку — это я, как ни больно, еще могу, но видеть, как ее от меня другие спасать будут… нет, это выше сил! мать же я! собственная же это плоть моя и кровь!.. Ну, пусть я дикая, распутная лесная волчица, а для нее сознаю, что лучше вырасти честною дворовою собакою… Отдала: дрессируйте, воспитывайте, вытравляйте из нее мою волчью породу!.. Но любовь-то ее для себя сохранить позвольте!.. А как сохранить, если вся ваша воспитательная система сводится к живому примеру: видишь ты своевольное лесное чудище? это — увы! — твоя мать! ну, так, прежде всего не будь на нее похожа и презирай всех подобных… и от первой отвернись от нее… от нее!
Больше всего соблазняла Викторию Павловну мысль — поручив Феничку заботам Ани Балабоневской, уехать за границу одной, прежде чем беременность ее сделалась известною. Прожить там где-нибудь в глуши до родов, ребенка оставить кому-нибудь на воспитание и — затем — вернуться, с новою тайною за спиною, но опять в той же неуязвимости самоуверенного обмана, как прожила она тринадцать лет после Фенички.
— То есть, — колола ответная язвительная мысль, — до сих пор ты всех вокруг себя обманывала, что одна неприкосновенная правда была в твоей жизни — Феничка, а теперь хочешь и Феничку обмануть? вставь! Это тебе дьявол нашептывает, опять Аринина школа!..