Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— А вот сказать отцу Маврикию, чтобы он тебя хорошенько прожучил… Быстра больно!.. А на счет матерей я тебе скажу только, что и поминать-то их в родословии — это — новый обычай. Началось с Девы Марии, когда она родила Иисуса Христа, а до того, в ветхом завете, считались одни отцы...
— Это неправда! — возмутилась Феничка.
— Как неправда, глупенькая? Тем евангелие начинается. Возьми, почитай: «Авраам роди Исаака, Исаак же роди Иакова, Иаков же роди Иуду и братию его»…
Феничка очень смутилась, но побежала к матери добыла у нее с этажерки святую книгу, открыла главу от Матфея, прочитала и возвратилась с ликующим укором:
— Ай-ай-ай, папа! Как же тебе не стыдно? Ведь там же сейчас дальше говорится: «Иуда родил Фареса и Зару от Фамари… Саломон родил Вооза от Рахавы; Вооз родил Овида от Руфи»… А ты уверяешь:
— Ну, ну… с тобою не сговоришь… начетчица! — бормотал Иван Афанасьевич, делая вид, будто победоносная находчивость дочери ему очень нравится, но, в действительности, сконфуженный и почти обиженный… — Умны вы уж очень с матерью-то. Где нам за вами!..
В отношении дочери-принцессочки даже самое обиженное из многочисленных «где нам за вами», которые Ивану Афанасьевичу приходилось произносить и вслух, и мысленно, не могло звучать иначе, как звуком чистым и невинным… Но к матери принцессочки, к прекрасной своей номинальной супруге, Иван Афанасьевич привык питать — помимо всех благоговейных страхов — влечения, весьма далекие от чистоты и невинности. Со времени его краткосрочной удачи в Труворове, они выросли в огромное постоянное вожделение неудачного собственника к ускользнувшей из рук добыче… Этим вожделением он жил с тех пор месяц за месяцем, как своего рода идеалом, то вспыхивая надеждою, то приходя в отчаяние… Десятки раз мучила его напрасным призраком именно та мысль, что — если бы труворовские ночи не прошли Виктории Павловне даром — то уж теперь-то он не свалял бы такого дурака, как тринадцать лет назад, в Феничкино время.
— Дай мне в срок отцовское-то право: скручу!.. Да — где ждать от нее, неродихи…
И вдруг призрак оказался и не напрасным, и не призраком…
Иван Афанасьевич был очень мало в состоянии разобраться в чувстве, которое, при сообщении Виктории Павловны, повалило его на колени пред образом. Очень может быть, что в молитве его звучали оттенки, напоминавшие несколько аллилуйю тех благочестивых горцев в Alpes Maritimes, которые ходят благодарить Sainte Marie de la Haine после того, как им удалось сделать величайшую пакость кровному врагу. Но, во всяком случае, молитва — добрая или злая — родилась из чувства бесспорно религиозного и в религиозную форму вылилась. Обычно Иван Афанасьевич был не из набожных — скорее из тех, кого в более интеллигентной среде зовут индифферентами, а в народе о них говорят: «гром не грянет, мужик не перекрестится». Но под громом крестился охотно и искренно, верую тогда твердо в просительную силу молитвы, в свечку, поставленную пред образом угодника, в договоры обетов и т. д. Гром гремит не всегда страшно, — бывает, что и радостно. Сообщение Виктории Павловны прозвучало в ушах Ивана Афанасьевича именно радостным громом… И он, подобно Экзакустодиану, Василисе и другим того же ряда людям, нисколько не сомневался, что положением своим Виктория Павловна обязана исключительно переживаемому ею религиозному перелому. Идея о таинстве была для него слишком сложна,— он, просто, думал:
— Вот, бросила безбожие свое, перестала водиться с атеистами и кощунами, приблизилась к людям благочестивым, православным, начала бывать в церкви, слушать честных иереев, каяться да молиться с усердием, — Бог-то и простил: вымолила себе дитя честнобрачное… Это тебе будет не Феничка, которую надо было удочерять через суды при помощи адвокатов… Что денег то одних извели, — Господи! страшно сосчитать!
Узнав Феничку поздно вообще, а близко — уже совсем взрослою девочкою, Иван Афанасьевич был, конечно, весьма доволен иметь такую прелестную дочь, но не мог приобрести той привычки к ней, которая в родителях, знающих своих детей с колыбели, укрепляется годами до превращения, в самом деле, во вторую натуру. И ласкаемый, и ласкающий, он, все-таки, чувствовал себя как бы лишь полуотцом полудочери, да еще имел чуткое подозрение, что он-то, в представлениях Фенички, является вряд ли даже четвертью отца… Он не мог не встречаться в этой тоненькой, беленькой барышне, почти ежеминутно, с подавляющим преобладанием материнской породы — и, будучи достаточно смышлен, чтобы не оскорбляться тем запоздало и едва ли поправимо, ощущал, однако, в сердце некоторую завистливую пустоту:
— Вывела себе орлица орлицу, а мне, старой вороне, и места подле нет!
Сообщение Виктории Павловны, что она беременна, хлынуло в эту пустоту наполняющею
— Уж этот-то будет мой… извините-с! желаю, чтобы совершенно был мой… Иван Иванович Пшенка— и никаких!.. Пусть его не выйдет орлом: не претендую!.. Мне орлов и не надобно… Подайте мне вороненочка… да-с! вороненочка!.. чтобы я узнал свою кровь и видел продолжение своего рода…
И, при всей деликатности, которую он соблюдал в отношении жены и по естественной, привычной опаске, и по искусственно принятой осторожной тактике, Виктория Павловна иногда, в быстром, внезапном повороте, от которого Иван Афанасьевич не успевал спрятать глаз своих, ловила в них престранное выражение…
— Он следил за мною, — думала она, — точно человек, который дал на сохранение другому громадный капитал, а теперь трясется от страха за его судьбу… Точно я кассир сомнительного банка, а он главный вкладчик и трепещет, не убежала бы я с кассою в Америку… Не дрожи напрасно, бедный вкладчик! Никуда я не убегу: получишь свое сокровище полностью… «Сперва был я в отце, потом приняла меня мать, но как общее им обоим»… Много грехов на душе, но ни губительством младенцев, ни кражею их не занималась…
Религиозное толкование, которое Виктория Павловна, под влиянием Экзакустодиана и Василисы, начала давать своему положению, сделалось известным Ивану Афанасьевичу по излюбленному его способу — через подслушанный разговор… И успел он слышать не только это, но и — как Василиса доказывала Виктории Павловне непоследовательность ее отчуждения от венчанного мужа и необходимость сойтись с ним в совершенное сожительство… Виктория Павловна слушала и молчала…
А Иван Афанасьевич, после того, поймал Василису, — которую он до того времени, почему-то инстинктивно возненавидел с первого взгляда и со дня на день все больше и больше терпеть не мог, — вблизи гостиницы, в глухом переулке, наедине, и задыхающийся, с униженными поклонами, бормотал восторженно робкою скороговоркою искательного человека:
— Я слышал, что вы сейчас внушали моей супруге… покорнейше вас благодарю… Никак не ожидал, чтобы вы были ко мне так любезны… и… покорнейше вас благодарю!
Иконописная девица смотрела на него в упор громадными серыми глазищами, открывшимися от черных ресниц, но решительно ничего не выражавшими, точно она слышать слышала, но понимать не понимала.
Иван Афанасьевич, истолковав ее недвижный взгляд и тупое молчание по своему, осторожно коснулся рука ее и интимно зашептал:
— Послушайте! Если вы будете продолжать в том же роде, я… позвольте мне быть благодарным… Сто, даже двести рублей на вашу обитель — это я вполне готов… А ежели замечу, что ваши убеждения имеют успех, и Виктория Павловна начинает склоняться, то могу больше…
Продолжать ему не удалось, потому что Василиса, в той же тупой немоте, с тем же бессмысленно недвижным взглядом, с тем же бесстрастным лицом, подняла черную руку и отстранила Ивана Афанасьевича, с своего пути, точно щепку, подлежащую уборке… И медленно прошла, безответная, мимо него, растерянного, облив его, по ветру, тем странным, удушливым запахом, который, когда она волновалась или делала сильные движения, распространяло ее больное истерическое тело… Иван Афанасьевич, испуганный и злой, стоял в совершенном недоумении, потому что ранее, при людях Василиса всегда обращалась с ним, хотя чопорно, но в высшей степени вежливо…
— Вот проклятая, — размышлял он, трусливо оглядываясь на удалявшуюся черную фигуру, — что ее укусило? Кажется, я не сказал ничего обидного… вполне деликатно и честь честью… И здоровенная какая! Ручища — словно у мужика… Поперла, — едва устоял на ногах, ей-Богу!.. Не хуже бывшего моего правосленского сокровища, госпожи Анисьи!.. Ей бы не книгоношею ходить, а в городовых служить…
Иван Афанасьевич очень опасался, чтобы Василиса — после того, что так странно приняла его предложение, — не пожаловалась Виктории Павловне. Однако из обращения с ним последней, ничуть не изменившегося к худшему, заключал, что — нет, черноризица промолчала… Это еще более сбивало его с толка, как донимать эту странную особу, и, понемногу, начало внушать ему к ней — темнолицей, глазастой, непонятной, в черных одеждах, — робкие чувства, отдаленно напоминавшие ту хроническую лихорадку страха, в которой держала его покойная Арина Федотовна…