Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
Думалось и так:
— Василиса отказалась ехать со мною за границу только потому что не может вообразить, как это между нею и Экзакустодианом ляжет рубеж чужой земли… Неужели я с Феничкою связана слабее, чем она с Экзакустодианом? Я не могу уехать от нее в такую даль, истоскуюсь… И без того уже хороша стала. Только наедине с тобою и похожа сколько-нибудь на нормального человека… А то какой-то препарат анатомический — содранная кожа и обнаженные нервы… Вчера ни за что, ни про что наговорила колкостей Ане, третьего дня разобидела бедняжку Карабугаеву… Зою Турчанинову, с ее высокомерною добродетелью, уже вовсе выносить не могу, — голос ее, каждое движение мне противны… едва сдерживаюсь… Пусть они смеются и негодуют, но в обществе Василисы и даже какой-нибудь Марьи Спиридоновны, в самом деле, мне легче, чем с ними, такими премудрыми и безупречными, так все знающими и все решившими…
Однако, быстрота и энергия, с которыми росла ее, со дня
— Я помню, читала, что душевнобольные, пока живут еще в обществе, инстинктивно узнают друг друга, влекутся друг к другу, выбирают друг друга приязнью и сближением из тысяч здоровых… Быть может, и для меня эта Василиса — магнит того же происхождения? Ведь, если даже она здорова, сейчас, то бывшая-то ее психическая болезнь — вне сомнения… Она не сознает, что была не в своем уме, только по невежеству, по религиозному фанатизму, который ничего не хочет знать о демономании, а упорствует считать дьявола за реальный факт… Да уж и так ли необыкновенно безумие Василисы среди других истеричек, не исключая даже нашего кружка? Что мудреного, если полуграмотная фанатичка верит в беса Зерефера, сладострастные припадки женской болезни принимает за свое с ним сожительство, маточные судороги и ветры — за незримые роды, показывает громадный ползучий лишай вокруг бедер, как огненный след дьявольских объятий, и странный запах своего истерического тела объясняет адскою отравою, разлитою в ее крови?.. Разве уж так далеко ушла от нее высоко образованная, умная, целомудренная Аня Балабоневская, с ее капризною, шальною любовью к грешному мертвецу, чуть не двадцать лет тому назад ушедшему с этого света? С возложением цветов на портреты Антона Арсеньева, со сбиранием всяких его реликвий? Вон — ее за эту любовь чуть со службы не выгнали, едва не разорили всего турчаниновского гнезда, а ей — хоть бы что. [См. "Злые призраки" и "Законный грех"] Потому и в Дуботолков едет с такою радостною готовностью, что там живет сестра Антона Арсеньева: есть с кем разделить безумный культ свой! Разве я не знаю, что она одно время втянулась в спиритизм и из последних средств тянулась, разорялась на медиумов, обещавших ей общение с духом Антона и его материализацией? Ну, и если бы этим плутам удалось, в конце концов, обмануть ее каким-нибудь подобием материализации, — разве это не был бы тот же Василисин бес Зерефер?.. Да и что я показываю пальцами на чужие примеры? «Не лучше ль на себя, кума, оборотиться!»… Когда на меня наплывают чудовищные сны, не я ли переживаю их с такою реальностью, что потом, проснувшись, еще долго чувствую действительность— призраком, а действительностью — их? Не меня ли трепала дрожью суеверная лихорадка, когда Экзакустодиан убеждал меня, что, в виде Арины, мне грезится дьявол? И не сбылись ли в Труворове плачевною правдою те пророческие кошмары мои, — в которых я видала себя опять любовницею нынешнего моего законного супруга?
С содроганием вспоминала она одичалые зеленые глаза и странный голос шепчущего волка — как Экзакустодиан бросил ей в лицо ту, подслушанную и подсмотренную кем-то у дверей номера труворовской гостиницы, обидную скверную правду… Как сухо и властно твердил:
— Никуда ты не уедешь…
— Кто же меня не пустит?
— Муж не пустит…
И — когда Виктории Павловне угроза эта, в сотый раз всплывавшая в уме, в сотый раз казалась бессмысленною, на место ее память выдвигала черную квадратную книгу в кожаном переплете, которая раскрывалась на пожелтелой, замасленной пальцами, странице и говорила черными неуклюжими буквами:
— Сперва я был в теле отца, потом приняла меня мать, но как общее им обоим…
И, усваивая эту мысль, Виктория Павловна вновь и вновь переживала тот тайный и таинственный физический страх пред Иваном Афанасьевичем, который впервые закрался в нее, когда она — много-много лет назад — сообщила ему, нарочно вызванному в Рюриков под предлогом продажи дома, что на свете есть некая девочка Феничка, и Феничка, эта — их дочь…[См."Викторию Павловну (Именины)" и "Злые призраки"] Который так трудно было преодолеть ей, не выдав себя, шесть месяцев тому назад, в вечер, когда Пожарский и Абрам Яковлевич привезли к ней Ивана Афанасьевича — во всем его новом великолепии, comme il faut, — делать предложение, заранее условленное во всех подробностях и разыгранное, как по нотам…[См. "Законный грех"]
Вряд ли найдется в русской интеллигенции хоть одна супружеская пара, которая не знала бы Платонова мифа о первобытных людях — парах, объединявших в себе мужчину, и женщину — пары, потом разлученные опасливою завистью богов. Не знала бы и не прибегала бы к ней когда-нибудь для поверки собственных супружеских отношений… Задумывалась над нею и Виктория Павловна…
— Обыкновенно, предполагается, что разлученные половинки сделались очень несчастными в момент разлуки. Что они с тех пор неустанно ищут одна другую в громаде мира, влекомые таинственным магнетизмом общности
Из давних дуботолковских воспоминаний, когда Виктория Павловна служила гувернанткою в Тамерниках при детях Владимира Александровича и Агафьи Михайловны Ратомских, выплывало, как будто сквозь туман, белое, широкоглазое лицо монументальной красавицы-купчихи, Софьи Валерьяновны Постелькиной, жены того городского головы, который теперь предлагает Виктории Павловне место библиотекарши, а урожденной Арсеньевой, сестры того Антона Арсеньева, пред памятью которого идолопоклонствует Аня Балабоневская… Красавица чуть улыбается мягкими алыми губами, светит ласковым сиянием карих газельих очей и журчит ленивым ручьем медленного рассказа:
— Тихон Гордеевич охотник вспоминать мое дворянское родство и барскую породу, а, вот, маменька его, моя покойница свекровушка, Степанида Федотовна, напротив, терпеть этого не могла. [См. "Девятидесятники"] Если, бывало, на первых порах нашего житья, ошибешься какою-нибудь барственностью, — свекровь так и вскинется. — Ты, мол, кто? да ты, мол, что? Все еще аристократкою себя почитаешь? Так, разуверься, милая: муж — мещанин, и ты — мещанка, дитя, которое носишь, тоже будет мещанское дитя… У нее, знаете ли, была своя… как это? — теория, — не знаю, откуда она ее взяла… Что если жена пришла в интересное положение, то это обозначает, что ее кровь смешалась с кровью мужа и существо ее сделалось совершенно подобным его существу… Это, говорила она, и обозначают слова: будете два в плоть едину…
Агафья Михайловна Ратомская, дама, выскочившая в барыни из горничных, очень смеялась этому рассказу и говорила:
— Ежели так, Софья, то моя кровь теперь куда благороднее твоей, хотя твои папенька с маменькой — по бархатной книге, а мои и по сейчас землю пашут и подати платят…
Но теперь притча Софьи Валерьяновны встала пред смущенной Викторией Павловной пугающим вероятием…
— Разве Феничка не похожа лицом на Ивана Афанасьевича? Блондинка — в него, глаза — его, форма носа — его. Уж, конечно, если бы это было хоть сколько-нибудь в нашей женской воле, я ни за что не допустила бы ее вылиться так ярко в его тип и удалиться от моего… Но вот оно — уподобление-то крови — торжество мужского начала над женским, обработка женского существа в покорный тип, принужденный производить копии существа мужского… Вот оно — от Григория Богослова-то:
— Сначала в отце, потом в матери, но как нечто общее им обоим…
— И — сейчас — я могу бежать от мужа хоть на край света, но «нечто общее нам обоим» и туда увезу с собою. Ребенок, которого я ношу, — частица его, — значит, он во мне. Кровь его разлилась в моей крови, чтобы образовать это зарождение, я уподобилась ему, я — то же, что и он… И — куда же я уйду от него внешним бегством, если внутренне всюду понесу его в себе или с собою?.. Зародыш — он, дитя будет — он… Феничка моя разве не он?.. И если даже когда-нибудь мне суждено было бы рождать детей от другого мужа, как знать, не останется ли он и в них? Вон — как у Антонины Никаноровны Зверинцевой, во втором браке, удался в Михаила Августовича только младший Колька, а старшие четверо вылились в первого мужа…
План тайного воспитания ребенка за границею начал казаться ей не только нелепым— преступным, грязным:
— Опять, значит, повторить Феничкину историю — Аринину выдумку? Но и то — теперь — еще хуже. Отдавая Феничку в люди, я, по крайней мере, не лишала ее, внебрачную, никаких прав, а ведь этот явится на свет — законнорожденным!.. Хороша мать, которая, нося младенца, обдумывает, как бы, в своих выгодах, ограбить его, лишив прав и имени!.. Аринины пути! Аринины хитрости… Нет, прочь от них, подальше… Я знаю, куда они ведут… Ведь она уже и то, что Феничка в живых осталась, считала лишь слабохарактерною уступкою моей сентиментальности… Дай ей волю, — все неприятные и компрометирующие беременности разрешались бы выкидышами в секретных убежищах. А — не спохватилась женщина во время, все-таки, родила, — то вольна хоть бросить дитя в прорубь, только не будь дура, не полос……[См. "Викторию Павловну"]