Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
— Проклятая… проклятая… давно не бывала… опять пришла пугать и мучить… К какому еще несчастию?… Да воскреснет Бог… Экзакустодиан советовал… О, прогони ее, святой мученик Тимофей! Отжени от меня демона, истребленного тобою с сего света…
Первой разумною «ручною» мыслью, в хаосе этом, было:
— Какая ужасная гроза… Не перепуталась бы Феничка?
Виктория Павловна всунула ноги в туфли, зажгла ночник и поднялась, по сообщающейся с спальнею лесенке, в мезонин, к своей девочке. Но Феничка спала спокойно, видимо, даже не слыша непогоды… Виктория Павловна улыбнулась на ее детский сон, перекрестила ее и хотела уже возвратиться к себе в
— Это вы, Иван Афанасьевич? — окликнула Виктория Павловна — и получила слабый ответ:
— Я-с…
Голос дрожал от страха, как у человека, только что пережившего большую, может быть, даже смертную Опасность…
— Почему вы не спите? — строго изумилась Виктория Павловна. — Зачем вы здесь?
Иван Афанасьевич молчал, очевидно, стыдясь сознаться, — и лишь на повторенный тревожно вопрос — ответил:
— Я очень испугался…
— Вы боитесь грозы?
— Нет-с, помилуйте! — возразил Иван Афанасьевич поспешно и даже с некоторою обидою, — чего же ее в доме бояться? Случалось под подобным Божиим благословением и в степи ночевать… Никак нет-с… не грозы… Извините, Виктория Павловна, если я, все-таки, попрошу у вас разрешения зажечь лампу… Потому что… должен признаться, к стыду моему: темнота эта, просто, удручает меня…
— Вы боитесь темноты, — возразила Виктория Павловна, — а я керосинового взрыва… Эти «Молнии» преопасные и, вдобавок, у Акулины они всегда в беспорядке… Погодите. Набросьте на себя что-нибудь и откройте дверь: я пройду к себе через столовую и оставлю вам свой ночник… мне не надо…
Иван Афанасьевич, пошуршав немного платьем, явился на пороге, в пальто, наскоро надетом на рубаху, и босой. Лицо его, в тусклом свете ночника, показалось Виктории Павловне столь больным, что даже мертвенным…
— Да вы совсем нездоровы! — воскликнула она.
Иван Афанасьевич отрицательно качнул лысою головою и пробормотал трясущимся голосом:
— Никак нет… благодарю вас… Но я, извините… я ужасно какой страшный сон видел…
— Как? и вы? — встрепенулась Виктория Павловна, невольно делая шаг вперед, так что переступила порог из сеней в столовую.
Иван Афанасьевич, настолько взволнованный, что не заметил ее приближения, лишь посторонился инстинктивно и — вопреки своему почтительному, обыкновению, — позволил себе даже перебить ее:
— Мне, Виктория Павловна, такое приснилось, такое… и с такою живостью, такою… Я уж, просто, знаете ли, даже в сомнении, сон ли то был, не наяву ли… Вот, соблаговолите — удостойте — руки моей коснуться: до сих пор дрожу и… и, вот, даже — не стыжусь признаться — сбежал из предназначенного мне помещения… сидел здесь в одиноком неприличии… не смел пойти обратно и лечь: не привиделось бы вторично…
— Что
Он жалобно пискнул:
— Простите великодушно: даже не решаюсь назвать… конечно, жалкое суеверие, но… язык не поворачивается… простите великодушно…
— Я хочу знать. Ну?
Он опять помолчал, колеблясь, и пробормотал отрывисто, точно, с отчаяния, прыгнул в воду:
— Арину видел.
Виктория Павловна быстро выпрямилась:
— Арину? Вы?
Он слабо кивнул лысиною и продолжал:
— И… ужасно нехорошо видел… просто можно сказать, удручающе душу…
Виктория Павловна с содроганием, повторяла:
— Как это странно… как странно… я тоже…
Иван Афанасьевич резко повернулся к ней переполошенным лицом, принявшим в свете ночника, цвет позеленевшей штукатурки, с темными пятнами испуганных глаз, бородки ни носа:
— Вы-с?
— Да, да… и это-было чудовищно…
Любопытство неожиданности заслонило в памяти обоих странность их ночной сходки. Полураздетые, женщина и мужчина глядели друг на друга во все глаза, даже не замечая своего беспорядка и — взаимно — ловя только лихорадочный блеск глаз, полных взаимного же испуганного ожидания…
В ответ на слова Виктории Павловны, Иван Афанасьевич выразительно покрутил головою и произнес, с значительною расстановкою:
— Не знаю уж, может ли быть что-нибудь чудовищнее моего… Я видел…
У него перехватило дух. Он, с усилием, проглотил дыхание и договорил:
— Я видел… я видел, будто она пришла… извините… из вас ребенка украсть…
— Что-о?!
— Ребеночка выкрасть, — жалобно повторил Иван Афанасьевич. — Вы — будто покоитесь на этой вот самой вашей кровати, которую изволите называть катафалком. А Арина, вдруг, ползет вон оттуда, через порог… на брюхе, будто жаба, голая… рожа у нее синяя, глаза волчьи, свечами светятся, зубы ощерила, а лапы в шерсти и — то ли с когтями, то ли с клещами… И я, будто бы, проникаю ее зверское намерение и стараюсь вас от нее загородить. Но она — и так-то, и этак-то, и отсюда-то, и оттуда-то… Играет со мною, как кошка с мышкою, а вы все изволите почивать и ничего не замечаете… А я — что ни рванусь вас разбудить, голоса нет и руки-ноги не владают… тоска и ужас… А она это видит и гогочет:
— Был венец, а будет конец!
— А вы не слышите и спите… А у меня ни рук, ни ног — слов нету, молитв не помню… А она присела, как кошка, да — как прыгнет… По вас-то, однако, промахнулась, ударилась о столбик, опрокинулась и загремела по полу, будто камнями рассыпалась… Тут я проснулся, а на небе-то — гром! а в окнах-то — молния!.. Щупаю: жив я или нет? во сне или наяву?.. Рубаху, извините за выражение, хоть выжми и лоб застыл в холодном, простите, поту…
Он умолк. Виктория Павловна молчала. Крыша не шумела больше дождем, и только кадки булькали, принимая последние стоки прекратившегося ливня. Небо тихо рычало уходящею, уже отдалившеюся грозою, поблескивая прощальными короткими молниями, точно шпажными салютами...
— Который час? — спросила Виктория Павловна.
— Должно быть, не поздно… еще темно…
— Взгляните, пожалуйста, — хочу знать точно…
Иван Афанасьевич перешел через комнату, к часам своим, оставленным с вечера на чайном столе. Холод крашеного пола, коснувшись подошв, заставил его вспомнить, что он бродит в виде, слишком фамильярном и, неожиданно для себя, очень сконфузился…
— Че… четверть первого, — произнес он, от смущения, петушьим почти голосом. — До рассвета еще долго…