Виноградники ночи
Шрифт:
— При чем здесь монастырь?
— Она отказывалась ехать в больницу. И мы поехали в Эйн-Карем.
— Полная нелепость!
— Все говорила, что хочет умереть, потому что согрешила… Твердила, что это она убила отца Феодора… И про те самые бумаги, которые он ей передал… Сказала, что перепрятала их в его доме.
— Погоди, погоди, значит, это она его порешила?… Забавно!
Склонив головку к плечу, Ребекка внимательно оглядывала комнату.
— Не вижу ничего забавного, — раздраженно проговорила Мина, но Ребекка уже шагнула к шкафчику рядом с кроватью и распахнула его, посыпались на пол лифчики и штаны, застиранные полотенца, желтые наволочки и простыни…
— Что ты делаешь? —
— Да нет же здесь ничего! Она сказала, что отнесла бумаги в дом отца Феодора!
— Отнесла, как же! — торжествующе проговорила Ребекка и выпрямилась. — Видишь?
Рука ее сжимала листок бумаги.
— Что это?
Мина шагнула к сестре…
— Вы знаете, который час?!
В проеме двери стоял Залман в своей полосатой пижаме.
— Христя умерла… Во время родов, — сказала Мина.
Ссутулился, словно уменьшился в росте.
— А ребенок?
— Жив. Остался в монастыре.
— В монастыре?
— Твоя фанатичка не захотела ехать в больницу! — вскрикнула Ребекка.
— Моя, моя…
— Успокойся, ребенок не твой, а этого. Феодора!
— Не надо кричать… Прошу вас, — сказала Мина и устало опустилась на кровать.
— Ты еще смеешь меня хоть в чем-то обвинять! — Залман шагнул к Ребекке. — Думаешь, я не догадался, чем ты занимаешься, почему вертишься среди англичан? Да из-за тебя и таких как ты у нас никогда не будет своего государства! Это ты фанатичка! Ты готова пожертвовать всем — нашим домом, нашим спокойствием ради того, чтобы хоть что-нибудь взорвать, кого-нибудь да убить! Ты и твои друзья — хладнокровные убийцы, и вас надо судить как убийц!
Оскалилась, отпрянула к окну.
— Дурак, — сказала тихо. — Благодаря нам англичане уберутся отсюда. Мы их вынуждаем уйти. А ваши разговоры лишь затягивают дело.
— Когда мы придем к власти, мы будем вас судить!
— Как бы не так.
— Уймитесь! — сказала Мина и встала. — Вы думаете о будущем. Кричите о будущем, которое, возможно, и не настанет!
В тишине — цокот копыт по камням, стук ставни. Шебуршанье ветра в древесных кронах.
— Не с кем разговаривать, — проговорил Залман, повернулся, стал медленно подыматься по лестнице. Узкая спина, обтянутая пижамой. На темени — серый хохолок.
— А он постарел. Сколько ему уже? Шестьдесят? — проговорила Мина.
— Пятьдесят девять. Он старший из нас, — отвечала рассеянно Ребекка, вглядываясь в лист бумаги.
— Что там?
— Какие-то цифры… Видишь, какой мятый лист? Наверно, случайно завалился за белье… Прошу тебя, не говори ничего Залману, ладно? В последнее время он и так весь на нервах.
— Меня не интересуют ваши дела.
— Иди спать. Завтра приберем, — сказала Ребекка и вышла из комнаты.
Мина потушила лампу; встав на пороге, обернулась: рассвет проникал в оконце, окрашивая стены в серый цвет. Подрагивал догорающий огонек, и женского лика на иконе уже не было видно.
После путешествия возвращаешься к себе. Всегда возвращаешься к себе. К своим воспоминаниям, своей боли, которую ты перекладываешь как груз, на плечи других. Выдуманных, восхищенных тобой. Почему Господь сотворил мир? Почему вдохнул жизнь в гончарную глину? Теперь я знаю: ему было больно.
Сочится в окно утренний свет, вдали проступают очертания гор. И что я выдумал несуразность такую? Никуда эти горы не идут. Они окружают меня, надвигаются, теснят. Я здесь лишний. Я не нужен… Они знают лучше меня, что через несколько лет я сам лягу в этот камень, стану — им. Как сказал мой знакомец с Эмек Рефаим? Это надо не понять, а принять…
Вчера я видел по телевизору Руди. Давно
Оказывается, очередной премьер-министр в очередной раз вознамерился решить проблему Иерусалима. И вновь был поднят сакраментальный вопрос: отдавать ли палестинцам восточную часть или оставить Иерусалим единым и неделимым навсегда. На веки вечные. И поехал премьер-министр к Руди, ведь кто же лучше Руди знает Иерусалим, чувствует его? И сказал Руди, как только премьер вошел в комнату, поскольку не осталось уже у Руди времени на вежливости: надо отдавать Восточный город, не получилось у нас присоединить его. Нет единого Иерусалима, и никогда не будет. По телевизору диктор проговаривал соответствующий текст, показывали первую подвернувшуюся картинку с Руди: изображение было размытое, плохое, похоже, снимал любитель: Руди сидел, опершись на палку, и слезящиеся глаза его были полузакрыты. Руди пережил себя.
Что же еще было вчера? Ах, да, позвонила Влада. Было уже поздно. Дожевав сосиски, я пил чай и листал книгу, купленную на-днях (никак не отучусь покупать книги на последние деньги). У Влады был взволнованный голос. Поначалу я подумал, что она так волнуется из-за нежных чувств ко мне — ей, действительно, хотелось увидеть меня, и даже срочно! Но потом оказалось, что она написала новые стихи, и ей не терпится мне их показать. Я сказал, что польщен и рад за нее. Мы назначили встречу на вечер ближайшего четверга — отпрошусь у Стенли — посетителей сейчас мало, — и мы мило расстались.
Но сейчас, глядя на проступившие на фоне холма по-утреннему чистые домики, зелень деревьев и это прозрачное, словно ярко-синий карбункул небо, я вдруг почувствовал нарастающее раздраженье… Значит, я интересую ее лишь как литературный приятель, эдакий специалист? Ну да, ей приятно болтать со мной или даже держать про запас — может, сгожусь? Но на что я могу сгодиться?
Я прошлепал в ванную и принялся разглядывать себя в зеркале над раковиной. Это лицо я вижу каждое утро, но на сей раз мне захотелось рассмотреть его поподробней. Ничего нового я не заметил — по-прежнему это было лицо стареющего пятидесятилетнего мужчины. Но можно сказать и по-другому: это было лицо интеллигентного умного человека — пожившего, но нестарого, с еще несмазанными, незатушеванными временем чертами… Нет-нет, меня еще рано списывать на берег (сбрасывать со счета, сдавать в утиль, вычеркивать из списков). Я жив, я хочу жить! И я решил дать бой.
Она вышла на балкон соседнего дома. Стоит, взявшись обеими руками за перила. Высокая, в светлом тренировочном костюме, она выглядит совсем неплохо. Я сижу внизу у ворот на своем пластмассовом стуле и смотрю на нее, вознесшуюся над улицей — перегнувшись через перила, она кричит своему дружку внизу: с коляской, украденной из супера, он отправляется на ежедневный сбор банок и бутылок: «Мотек, аль тишках, ма амарти леха!» «Беседер!» [17] — отвечает он и пускается в путь, слегка пошатываясь, но в целом сохраняя прямолинейное движенье.
17
«Мотек, аль тишках, ма амарти леха!» «Беседер!» «Сладенький мой, не забудь, что я тебе сказала!» «Ладно!»