Владигор. Князь-призрак
Шрифт:
— Кому еще быть, как не мне, — ответил голос из-за двери.
— Что в такую рань? Я будить не велела! — строго сказала Любава, выставляя руку в окно и слегка поглаживая ладонью шершавое Филькино крыло.
— Гонец из Города, — отозвался хриплый голос Кокуя. — Князь Владигор помер.
— Как это помер?! — воскликнула Любава, выталкивая Фильку.
— Да так, — вздохнул за дверью Кокуй. — Живот, говорят, схватило — и все!
— Ох, братец, горе ты мое горькое! — заголосила Любава.
— Мало! Мало! — защелкал ей в ухо Филька. — Слезу,
— Не могу, Филя, с детства не плакала! — прошептала Любава, оглянувшись на дверь.
— Дело поправимое — глянь на меня! — приказал Филимон.
Любава повернула голову и наткнулась на взгляд желтых глаз птицечеловека. Филин смотрел на княжну так, что у нее невольно перехватило горло, а к глазам внезапно прихлынула волна жаркой, неукротимой влаги.
— Вот и открылся в тебе слезный дар, — чуть слышно шепнул Филимон. — Теперь иди!
Филин раскинул крылья, снялся с ее руки и полетел в сторону леса. Любава проводила его долгим задумчивым взглядом, прикрыла окно и, ощутив на щеках потеки соленой влаги, пошла к двери.
Глава третья
На похоронах Десняк держал себя со скорбным достоинством мудреца, который многое постиг и повидал на своем долгом веку. Его вытянутое сухощавое лицо было исполнено строгой печали. «Да, я скорблю, князь был молод, а смерть либо слепа, либо чересчур глазаста, — читалось на этом лице, — но теперь князь в ее власти, а нам остается лишь достойно почтить память о нем, дабы не печалить его светлую бессмертную душу зрелищем земных мерзостей, с которыми он бился до последнего своего вздоха…»
Десняк сохранял на лице это выражение с того момента, как переступил порог княжеского двора, и до конца погребения, которое скорее можно было бы назвать вознесением, ибо колоду с телом установили на плоской вершине хворостяной кучи и запалили факелами с четырех сторон.
Языки огня быстро, как красные мыши, побежали по кривым щелям между сучьями и, достигнув колоды, стали быстро и жадно вылизывать ее тесаное дно, напомнив Десняку дворовых псов, кидающихся на свежую убоинку. Он вспомнил кровавые ошметки и клочья шерсти, вмерзшие в землю посреди его двора: все, что осталось от Хрипатого — отличного сторожа, умевшего не только рычать из-под ворот, но и бесшумным прыжком сбивать с ног ночного вора. И вот этой ночью Хрипатому не повезло: вор попался бывалый и упредил пса точным броском тяжелого клинка на грубой деревянной рукоятке. Орудие убийства было настолько топорно, что на него не позарилась даже дворня, и поэтому клинок так и остался торчать из затылка обглоданного собачьего черепа.
С дворней в то утро вообще происходило что-то странное: баба, подававшая Десняку тапочки, предварительно нагретые ее же ступнями, явилась лишь после третьего звонка колокольчика, но была не заспанной, как обычно, а, напротив, необыкновенно суетливой и расторопной. Правда, подавая тапочки, она их перепутала, отчего Десняк, вскочивший с постели на беспокойный шум под окном,
Десняк подбежал к окну, но, пока растапливал теплым ночным дыханием морозный узор на слюдяной пластинке, топот затих, и в протертый от инея кружок он увидел лишь прыгающие над остриями ограды шапки верховых. Все это показалось Десняку столь странным, что он даже не стал вызванивать мальчишку-курьера, а сам треснул кулаком в стык между рамами и, когда они распахнулись, перегнулся через подоконник и что есть мочи заорал вслед всадникам: «Куда понеслись, черти? Кто приказал?»
Но ни одна из шапок даже не обернулась на крик боярина, и лишь баба за его спиной робко и почтительно прошептала: «С-сбежали!.. П-погоня!..»
— Кто сбежал? За кем погоня? — резко обернулся к бабе Десняк.
— Т-тысяцкий! Берсень! — прошептала баба, испуганно прижав к груди пухлые веснушчатые руки.
— Что ты мелешь, дура? — нахмурился Десняк. — Ерыга говорил, что он совсем дошел, сдохнет со дня на день…
— П-помогли! — пролепетала баба, моргнув редкими белесыми ресницами. — Из-изм-мена!..
— Какая измена? Кто? Ерыга? — Десняк шагнул к бабе и вцепился в складки рубахи на ее груди. — На кол посажу! В медном быке зажарю! Жеребцами разорву!
— Н-некого! П-пропал Ерыга! — пискнула баба, закатив под лоб круглые зенки.
— Под землей найду! Удавлю как бешеную собаку! — рявкнул Десняк так яростно, что с перепугу баба лишилась чувств и осела на пол, оставив в руках Десняка широкий лоскут ветхой своей рубахи и выкатив круглый живот, прикрытый плоскими, как оладьи, грудями.
— Эх, Тёкла, Тёкла! — вздохнул Десняк, глядя на эти расплывшиеся телеса. — А какая была козочка! Не красят нас годы, ой не красят!..
Он вернулся к окну, посмотрел сверху на дворовую суету, на раскиданные по земле останки Хрипатого, вынул из пазов слоистый квадратик слюды и, подойдя к бабе, приложил замерзшую пластинку к ее узкому морщинистому лбу. Баба вздрогнула, тяжко вздохнула и, разлепив веки, уставилась на Десняка мутными круглыми глазами.
— Вставай, Тёкла, вставай! — прокряхтел старый боярин, опускаясь на колено и просовывая сухую ладонь под жирный бабий затылок. — Ну, погорячился, прости! Ты ж меня знаешь, всегда крут был, но долгой злобы никогда в себе не держал.
— Мне ли тебя не знать, барин! — пролепетала Тёкла, стыдливо прикрывая грудь. — А за рубаху не печалься, дай мне полоску ткани, я ее так приставлю да нитками прихвачу, что лучше новой будет держаться!
— Справлю я тебе новую рубаху, Тёкла, — сказал Десняк, прислушиваясь к шуму в нижних сенях. — Эту можешь на тряпки пустить.
— Спасибо, барин, но я уж лучше в этой век свой доживу, — робко перебила Тёкла, — а новую приберегу, пусть меня лучше в гроб в ней положат.