Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Кстати, еще современная Дорошевичу критика выражала сомнение относительно объективности описаний каторги, дававшихся ее «полноправными гражданами». М. Камнев в обширной рецензии на «Сахалин» писал: «Кажется, что никакие личные воспоминания, никакие официальные данные, никакая тюремная и иная статистика не в состоянии дать такое представление о каторге, которое выносится после прочтения этой книги.
Авторы, описывавшие каторгу на основании собственного горького опыта, при всех неоспоримых достоинствах своих произведений, невольно и неизбежно должны были внести в свои описания большой элемент субъективности» [633] .
633
Камнев М. Новая книга о каторге//Образование. Журнал литературный, научно-популярный и педагогический. 1903, № 7. Отдел II. С.53.
Справедливо оттеняя гулаговские порядки до революции и после, Солженицын напрасно отказывает и «сидевшим» и «не сидевшим» «нашим просветителям» в приобщении к тому
634
Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ. 1918–1956. Опыт художественного исследования. В 3-х томах. Т.2. С.570–571.
А «сидевший» Достоевский — разве не взрастил и он свою душу на каторге? Как тут не вспомнить о словах Мережковского: Достоевский получил «суровый, но счастливый урок судьбы, без которого не было бы ему выхода на новые пути жизни» [635] . А Чехов? Чехов, не раз подчеркивавший, как сильно изменил его Сахалин: «Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — чёрт меня знает» [636] . Дорошевич буквально заболел Сахалином. Сахалинскими порядками, нравами, каторгой вымерял он впоследствии многие явления российской жизни. И в том высшем смысле, в каком Солженицын благословляет тюрьму, писатели, так или иначе соприкоснувшиеся с ней, благословляли судьбу за возможность не просто выразить сочувствие узникам, а, может быть, прежде всего познать себя, примерить к себе тот «проклятый вопрос», который и на их опыте сформулирован в «Архипелаге»: имеет ли смысл история человечества без разоблачения зла? И, как и Солженицын, пройдя свой «Архипелаг», они стали «тверже, сильнее мыслями».
635
Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. Т.7. М., 1912. С.95.
636
Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 томах. Письма. Т.4. С. 147.
Страшный парадокс, трагический вывод: тюрьма возвысила и укрепила русскую литературу. От Аввакума до Анатолия Марченко тянется тому цепь свидетельств. И, наконец, разве не подтверждают «каторжные» книги Достоевского, Мельшина, Чехова, Дорошевича вывод Солженицына о том, «что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями — она проходит через каждое человеческое сердце — и через все человеческие сердца» [637] .
637
Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ. 1918–1956. Опыт художественного исследования. В 3-х томах. Т.2. С.570.
Сущностных, глубинных совпадений в «каторжных» книгах русских писателей на самом деле немало. Особенно важно, что, как и Дорошевич, Солженицын видит, что «весь главный смысл существования крепостного права и Архипелага один и тот же» [638] . Как и автор «Сахалина», детально обрисовавший быт, нравы, психологию особого «тюремного сословия», именуемого «каторгой», он говорит о «зэках как нации» со своими традициями, обычаями, языком. Разница лишь в масштабах. А суть в том, что «открытая» Солженицыным «новая никому не известная нация, этническим объемом во много миллионов человек» [639] , на самом деле не может жить отъединенно от общества и государства. Более того — психология этой «нации» оказывает существенное влияние на их природу. Такова трагическая, немало обусловившая в российской истории взаимосвязь каторги, лагеря и государства.
638
Там же. С.136.
639
Там же. С.491.
В очерке «Язык каторги» Дорошевич еще должен объяснять, что «пришить» означает убить, что «липовое» — это фальшивое, что «стырить» — это украсть, а «лягаш» или «сучка» — это доносчик. Тогдашний российский читатель был по этой части необразован. Сегодня эта лексика не нуждается в объяснении, что свидетельствует о том, как далеко традиции ГУЛАГа продвинулись в жизни общества. Этот процесс — своеобразного слияния каторги и государства, каторги и общества — был подмечен Дорошевичем еще в конце XIX века в статье «Каторга и школа». Идет своего рода «осахалинивание» жизни.
В этом процессе особенно заметно, как развращает безмерная, бесконтрольная
640
Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем. Соч. Тт.14–15. С.160.
641
Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.207.
642
Там же. С.202.
Эти наблюдения самым непосредственным образом перекликаются с мыслью автора «Записок из Мертвого дома»: «Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления» [643] . Жуткой вершиной «осахалинивания», этой патологии каторги, предстает обрисованная Дорошевичем шеренга палачей — Комлева, Толстых, Медведева, Хрусцеля, Голынского. Не случайно в разных очерках и статьях, в том числе в позднейших, написанных после выхода книги «Сахалин», он припоминает эпизод «взаимного» наказания палачами Комлевым и Терским как свидетельство абсолютной утраты человеческих черт у людей, живущих в мире плетей и розог.
643
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 томах. Т.4. С.154.
В «Записках из Мертвого дома» запечатлена сибирская каторга 1850-х годов, в сахалинских очерках Чехова и Дорошевича — каторга конца века. За несколько десятилетий в тюремной системе в соответствии с законодательными переменами произошла определенная либерализация, но по сути самый курс системы на подавление и разрушение личности остался прежним. Виной тому в немалой степени были и «кадры». В 1892 году сахалинский служащий Д. А. Булгаревич, сблизившийся с Чеховым во время его поездки по острову, сообщал писателю: «Кругом поголовное пьянство, воровство, шантажи и ужасное бичевание каторги. Дикий произвол временщиков не имеет вовсе границ» [644] . Сам Чехов отмечал, что «в новой истории Сахалина играют заметную роль представители позднейшей формации, смесь Держиморды и Яго, господа, которые в обращении с низшими не признают ничего, кроме кулаков, розог и извозчичьей брани, а высших умиляют своею интеллигентностью и даже либерализмом» [645] . Во время поездки Чехова основным занятием сахалинских служащих были сплетни и доносы. Достаточно вспомнить доктора Перлина, на квартире которого писатель прожил некоторое время. Спустя семь лет Дорошевич констатирует, что «жизнь сахалинской интеллигенции полна вздоров, сплетен, кляуз, жалоб. Там все друг с другом на ножах, каждый готов другого утопить в ложке воды» [646] . В Александровске он зашел в местный музей и на вопрос, где же отдел, посвященный каторге, услышал от заведующего, что каторга его «не интересует». В ответе этом «послышалось обычное на Сахалине, типичное, полное пренебрежение к каторге, к ее жизни и быту» [647] .
644
Антон Павлович Чехов. Сборник статей. Южно-Сахалинск, 1959. С.206.
645
Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 томах. Соч. Тт.14–15. С.320.
646
Дорошевич В. М. Сахалин. Часть вторая. Преступники. С. 163.
647
Там же. Часть первая. Каторга. С. 166.
Были, конечно, на Сахалине порядочные люди, которые пытались что-то делать, как-то бороться: доктор Н. С. Лобас, отстаивавший права больных, учительница Наумова, основавшая Корсаковский детский приют, работавшая «всей душой, энергично, горячо отдаваясь делу…» Но Лобас, бывший бельмом на глазу у начальства, вынужден был уехать, а учительница «не вынесла борьбы с гг. служащими, враждебно смотревшими на ее затеи», и застрелилась. Сахалин выживал, убивая тех, кто не желал и не умел «осахалиниваться».