Вне закона
Шрифт:
В Касселе я провел беспокойную ночь один в чистой камере.
Поезд останавливается в Марбурге. Охранник приходит и спрашивает: — Как вас зовут? Я называю свое имя. Он говорит: — Следуйте за мной! Двое полицейских надевают на меня наручники и ведут посередине между собой. Мы идем вдоль платформы. Всюду стоят студенты в пестрых фуражках. Мы проходим через них. Они смущенно молчат, когда я прохожу, немного отступают и пристально смотрят на меня. Я внимательно рассматриваю их лица. Не могут ли среди них оказаться мои знакомые? Да, действительно, вон того я знаю, а как же, вот тот толстяк с лицом со шрамами? Это же с ним я был вместе в Верхней Силезии? Естественно, это он. Я прохожу совсем близко мимо него, он стоит со своими сокурсниками. Я, не отводя глаз, смотрю на него, его взгляд удивленно задевает меня, тогда он меня узнает. Он узнает меня, немного отходит назад, его рука поднимается, останавливается, внезапно он поворачивается коротким рывком и уже глядит куда-то в воздух. Я прохожу мимо, я громко говорю:
— Он, наверное, хочет стать
Я устало сажусь в новый вагон и сижу, не шевелясь, вплоть до прибытия к моему месту назначения.
На следующий день судебный следователь допрашивал меня восемь часов без перерыва.
1927
Меня выводили на множество допросов, на многие вопросы я давал ответ и под многими протоколами я ставил свое имя. Каждый раз, когда судебный следователь входил в комнату для допросов, толстое досье, которое он нес под рукой, увеличивалось в объеме. И когда судебный следователь после последнего допроса собрал разбросанные документы и сложил их в синюю папку, он торжествующе хлопнул по обложке и сказал, что предварительное следствие теперь закончено, так как у него теперь есть точная картина произошедшего. Но я не мог доверять его сытой уверенности. У меня было достаточно поводов почувствовать своеобразное различие между тем, к чему я усердно готовился бессонными ночами, полными горьких размышлений, и тем, что в дальнейшем было подписано в протоколе моим именем. То, что было написано там в пузатой синей папке на трех тысячах страницах желтой бумаги, могло быть с пчелиным трудолюбием собрано часть за частью, могло содержать достаточно материалов из различных показаний свидетелей, из отчетов полиции и переписей людей, могло детально проследить ход произошедшего, но, все же, это оставалось далеким и чуждым от тех вещей, которые произошли тогда на самом деле. Ничто, что в то невыразимо запутанное время было живым и движущим, не оживало снова, зато к своей собственной призрачной жизни, к новой действительности возникал процесс, который был сочинен многими мозгами, из которых каждый воображал что-то свое. Потому получалось так, что я из сухого описания преступления не узнавал картину случившегося; потому получалось так, что судебный следователь всегда ошибался как раз там, где он полагал, что знает всю правду, что из ста двадцати подлинных свидетельских показаний одни шестьдесят опровергали шестьдесят других, что обвинительный акт оказался документом потрясающей некомпетентности, что на судебном процессе драма превратилась в комедию.
Так получилось, что убитый старший лейтенант Вайгельт вдруг предстал в зале судебного заседания, совсем не похожий на утопленника, и стал давать показания. Он на протяжении семи дней процесса стоял с опущенной головой перед барьером, не бросив ни одного взгляда на скамью подсудимых, и отвечал неохотно и с запинками на вопросы, которые обращали к нему председатель, прокурор и защитник. Он показал, что смог доплестись до водопроводной насосной станции, свет которой можно было видеть с места происшествия, и, несмотря на настойчивые вопросы серьезно взирающего на него председателя суда, так и не захотел объяснить, почему он рассказал вахтеру, к которому обратился за помощью, что на него якобы напали неизвестные грабители. Наверняка прокурору было бы очень полезно в ответ на его убедительные упреки узнать, по какой причине Вайгельт за два часа до своего полицейского допроса скрылся в неизвестном направлении из больницы, в которую его доставили, оставив, таким образом, ведомство общественной безопасности почти на пять лет в самом постыдном неведении о таинственных событиях той ночи. О подробных обстоятельствах случившегося он помнил теперь лишь очень смутно, заверял свидетель Вайгельт, а потом поспешно рассказал, что он два года работал конюхом под чужим именем, а теперь он главный инженер большого предприятия. Нет, у него нет интереса к возобновлению этого дела, ответил он облегчено на мягкий вопрос защитника; наоборот, ему в высшей степени неловко то, что, кажется, за исключением прокурора, все думают в судебном зале о нем.
Но прокурор семь дней подряд с заклинающе развевающимися волосами на голове и рукавами мантии защищал мир своих досье. Он взволнованным и сильным голосом указывал каждому из его главных свидетелей обвинения, что в деле было указано по-иному; но каждый раз он только выманивал от них нежный упрек, что это как раз следовало бы понимать иначе. Он подобно резиновому мячику скакал по горе книг и документов, чтобы своими полными усердия аргументами еще больше запутывать и так запутанные вещи; но потом он снова тонул в них, перелистывая страницы досье, когда защитник несколькими легкими ходами направлял застрявший вопрос на благоприятный путь. Он боролся, смелый лев в пустыне политики и законов, с рычанием своего гнева в адрес порочности мира; но гром его риторики так же мало мог задушить хихиканье слушателей в зале, как и неоднократное напоминание возмущенного председателя суда, что здесь, все же, не театр.
Но мне, тем не менее, это представлялось именно как театр. Я сидел почти непричастно на моей маленькой скамье и вновь и вновь должен был заставлять себя скрывать удивление от того, как мало, в принципе, касалось меня то, что там разбиралось. Я мог бы произносить свои показания прямо в чернильницу, которая стояла там, на столе судей. Теперь я слушал шумы этого глухого зала, в
И тут товарищи по очереди входили в зал, прежние товарищи, которых я едва узнавал и которые, похоже, едва узнавали меня. Они приходили и бросали быстрый взгляд на мое место, и становились перед судьей и произносили свои заученные фразочки. И я смотрел на них и не замечал никаких следов того, что когда-то скрепляло нас. Там стояли хорошо выбритые господа в черных пиджаках, они указывали серьезные гражданские профессии, и казались в любое время готовыми получить причитающиеся им как свидетелям деньги. Они садились на свидетельскую скамью, когда их отпускали, и рассматривали меня украдкой, так же, как они приветствовали меня, когда я бросал свой взгляд на них.
Они стояли, когда меня отводили в мою камеру, вокруг в коридорах суда и махали мне и пожимали мою руку, если разрешалось, и тогда они отправлялись на обед, и я очень радовался, что вновь увижу их. И еще был Вайгельт, который сидел довольно одиноко на своем стуле; когда меня выводили, я проходил довольно близко от него. Вайгельт! Да, Вайгельт имел очень большое отношение к случившемуся.
Суд назначил выездное заседание. Точно в тот же самый день, в который пять лет назад произошло преступление, в тот же самый ночной час и в том же месте я стоял с Вайгельтом, и должен был показать, как это было тогда. И я схватил его, и прижимал его к перилам, и внизу плескалась темная вода, и там стоял Керн, и вот так я Вайгельта…
И как я нагибал его голову к перилам, и как он поднял ногу, чтобы ударить меня, там он поворачивал взгляд и с трудом поворачивал зажатую мною шею, и снова в первый раз смотрел на меня и улыбался искаженным ртом. Тут появилась искра того взаимного согласия, так как мы осознали преступление, и скованные вместе чарами этого преступления мы узнали друг друга, и осознали, что то, что происходило в сфере этого преступления, касалось только его и меня. Там речь шла не о законе людей, для убийцы и жертвы речь не шла о том, как закон мог требовать теперь искупления за преступление и наказания для убийцы? И Вайгельт быстрым движением руки освободился и громко сказал в темноту толпе господ, которые представляли закон, что теперь он может точно вспомнить, что я в тот спорный и невыясненный момент у воды отказался от попытки убийства…
Три дня спустя меня за нанесение тяжелого увечья осудили на три года тюрьмы.
Для дальнейшего отбытия наказания меня привезли в земельную тюрьму. Это было более новое здание с несколькими большими камерами, которые лежали в трех крыльях, над которыми возвышалось здание администрации. Камера предлагала ту же самую картину как те, в которых я жил прежде. Тюремщики, которые здесь служили, были такими же, тут был такой же спертый воздух в коридорах и тот же подбор заключенных, которые как служители и уборщики бегали от камеры к камере. Все было так, как я привык, и мне не понадобилось много времени, пока я не поверил, что ничего не изменилось, и что никогда ничего не изменится. Я ежедневно обменивался одними и теми же фразами с тюремщиками, и ежедневную работу ежедневно приносили в камеру, я вел ежедневную борьбу за маленькие льготы, за огрызок карандаша, за книгу, за письмо, я завершал ежедневную прогулку привычным маленьким вздохом. И ежедневные слухи о новой амнистии тоже были здесь.
У директора были большие сомнения относительно того, разрешить ли мне тот же час прогулки, что и у заключенных третьей ступени. Так как в этом учреждении содержалось несколько коммунистов, и господин директор не мог не предостеречь меня от них. Это ведь были очень необразованные элементы, говорил он, и они только возбуждают беспокойство среди пленников, и я не должен иметь с ними дело. Но я упрашивал не предоставлять мне особое положение, и с самого начала предполагал, что господин директор предостерегал коммунистов обо мне почти с теми же словами.