Вне закона
Шрифт:
Я заснул совершенно утешенным.
Свободен
Пять лет подряд у меня каждое утро было одно и то же чувство — это самый унылый, самый безнадежный и самый тусклый день, который я могу пережить. Пять лет у каждого дня был свой смысл только вследствие того, что он проходил, каждый день был только еще одним шагом к первым дням свободы. Пять лет мои мысли крутились вокруг этого первого дня, вокруг первых двадцати четырех часов и их невыразимого содержания из солнца, простора и жизни.
Резкий звук колокола на здании администрации внезапно ворвался в мои сны. Испуганно я услышал его жестяное эхо, которое оскорбительно разрывало тяжелый воздух. Усталый и разбитый я поднялся, тупо посмотрел на черные стены, на серый разделенный решетками четырехугольник окна. Я думал, как можно было бы оживить день. Вероятно, врач
Трудовую книжку в неурочное время требовали от заключенных только тогда, если прибыло решение об их помиловании. Я испуганно остановился и посмотрел на начальника охраны. Он продолжал стоять неподвижно, только барабанил, нетерпеливо, как мне показалось, пальцами по перилам. Я повернул назад с пустым сердцем, вернулся в камеру и принес трудовую книжку. Начальник охраны взял ее, подержал короткое время, потом засунул в карман и исчез.
Я спешно потрусил за другими по длинным коридорам.
Тесный двор с высокой стеной открывался передо мной. Декабрьское солнце было холодным, и ветер свистел вокруг углов. Я постоял одну секунду на высоте лестницы, как всегда, и увидел тонкую полоску мира, которую можно было здесь видеть только с этого места — полоса луга, шоссе, расплывающиеся, пустынные холмы.
Тут охранник схватил меня за руку: — Вам нужно еще раз прийти в администрацию! В административном здании стоял директор с торжественным лицом. Я едва ли мог дышать.
Директор смотрел на меня испытывающим и холодным взглядом. Я остановился перед ним, уже почти удовлетворенный тем, что я, очевидно, снова обманулся. Директор сказал: — Я должен сообщить вам радостную новость… — Когда, когда…? — закричал я. Директор, улыбаясь, протянул мне руку и сказал: — Вы можете быть освобождены в одиннадцать часов.
Я взял себя в руки. Одну секунду я медлил, все же, потом я пожал протянутую руку. Я повернулся, шатаясь, и пошел, спотыкаясь, вниз по лестнице, а затем почти с закрытыми глазами побежал к своей камере. Там стоял начальник охраны, он открыл дверь, взял меня за запястье и сказал: — Пульс 250!
Я не мог образумиться. Я бросал свои вещи, книги, тетради, картины, письма в один ящик, потом из этого ящика в другой, и только смутно чувствовал, что этот хлам включал в себя все, что в течение пяти лет только и представляло для меня ценность и радость. Дверь долго открывалась и закрывалась. Весь медлительный бюрократический аппарат тюрьмы, скрипя и кряхтя, пришел в движение,
Но растворялась ли эта скованная неподвижность на самом деле? Да, она расслаблялась, но она переходила не в радость, она переходила в движение, в дрожащее, спешное, нервное движение, как будто я больше не должен был пропустить ни секунды, как будто каждое мгновение теперь стало важным, несло в себе разнообразие мира, наполняло все мое бытие и не оставляло места для ясного ощущения и желания. Когда это было, что я уже стоял в этом огромном напряжении, что я переживал, переживал глубоко и интенсивно и, все же, не пришел к настоящему переживанию? Тогда, перед первым боем?
И потом я стоял в камере для освобождающихся, трепетно снял серую, противную одежду, надел белую, накрахмаленную, хрустящую рубашку, бросил тяжелые, обитые гвоздями деревянные башмаки о стену, провел ставшими внезапно мягкими и чувствительными кончиками пальцев по тонкому белью и чулкам, — воротник, жесткий и белоснежный, шелковый галстук, костюм из синего, хорошего, удобного материала, как он сидел на мне, как я распрямил сгорбленные плечи, как вдруг снова властно появлялась уверенность в себе, радость в одно мгновение! Я надел шляпу. Я поднял ставшие легкими ноги, я надел перчатки; новый чемодан с блестящими замками стоял у двери, которая раскрылась и освободила дорогу, дорогу к воротам…
Пять лет думал я о моменте, когда тяжелые ворота тюрьмы закроются за мной. Не должно ли это ударить меня как электрический ток? Не должен ли открыться мне мир, больше и великолепнее, чем я мог бы вынести это? Я хотел сохранить первую мысль на свободе, сохранить ее в себе до тех других ворот, которые однажды поглотят меня; первая мысль на свободе должна была содержать в себе всю сладость земли, в противном случае на свободе не стоило бы и жить…
Я стоял в темной подворотне. Заключенный, уборщик двора, прогромыхал ко мне в своих деревянных башмаках, ухмыльнулся и высоко поднял палец: — Переступай порог правой ногой, и больше не оглядывайся! Иначе ты вернешься! Я слабо улыбнулся. Охранник у ворот открыл железные створки двери, полоса бледного солнечного света осветила подворотню. Я взял тяжелый чемодан и вышел. Ворота с пронзительным звуком захлопнулись за мной. Я был свободен.
Я думал: «Успею ли я на поезд?» Это было моей первой мыслью на свободе.
Я шел по деревенской улице. Тяжелый чемодан лишал меня какой-либо формы. Мне казалось, как будто я всегда смотрел на эти низкие фахверковые дома с большими воротами. Ничто не было необычным. Несколько гусей с гоготом огибали угол, и деревенская улица была очень грязной. Разве солнце не светило? Я думаю, оно светило. Разве не пахло тут свежо и терпко, но зато больше совсем не затхло? Я думаю, это было как раз так. Разве крестьянка в широкой юбке не улыбнулась мне дружелюбно? Вероятно, но, вероятно, она также узнала отпущенного заключенного, и взгляд ее был проверяющим и недоверчивым. Я не знал этого. «Старина, проснись, ты свободен!» — стучало сердце по мозгу, но мозг сердито отвечал: «Да, да, это все прекрасно и хорошо, но поторопись, ты должен успеть на поезд!»
У окошка кассы вокзала я открыл синий конверт, который мне дали в канцелярии тюрьмы. В первый раз деньги снова были в моей руке, много денег, как я думал, это было почти двадцать марок, заработок за пять лет. Когда меня лишили воздуха и пространства, были другие деньги. Я смущенно рассматривал монеты, крутил их туда-сюда, серебряные деньги и желтые гроши. Мужчина в окошке дал мне билет; я с трудом подсчитывал, он сказал, мигая глазами: — Вы, похоже, не считали деньги там, откуда вы прибыли! Я очень покраснел, но был почти рад веселости мужчины в окошке, но все же искал из-за него себе пустое купе, когда прибыл поезд.