Во всю ивановскую (сборник рассказов)
Шрифт:
— Я не говорю, чтобы он был такой, как вначале, но все-таки и не такой же, какой стал.
— А работа какая!
— Все равно можно сохранить внимание, заботу. Или и это угробит искусство?
— Так он же любит!
— В чем это выражается?
— Но ты же знаешь, что любит?
— Не уверена.
— Без конца тебе о любви говорить?
— И это тоже.
— От частого употребления слова стираются.
— Не эти. Любит! Хорошенькое — любит, если так обижает. Я люблю, чего мне притворяться, но чем больше любовь, тем больше обида.
— Это в корне неверно. Обиды
— Правильно, изнуряют, это ты ему скажи, зачем же он обижает?
— А ты прощай, и обиды прекратятся.
— Не всякую обиду можно простить.
— Во-первых, всякую, во-вторых, он сам мучается, в-третьих, он и обижать-то не может. Ты считаешь за обиду его якобы равнодушие, а ему просто некогда, он занят и тому бесчисленное подобное, но сердцем, но памятью он всегда с тобою. Обиды разъедают согласие, их мстительно копят, их помнят, они переходят в злопамятство, а это страшно.
— Страшно беспамятной быть.
— Помни хорошее.
— Я помню и хорошее, только как забуду плохое, если я его постоянно ожидаю.
— Это уже болезнь.
— Он меня специально доводит. Ты вчера говорил — две трети неврастеничек. Да все мы ненормальные из-за вас.
— А мы из-за кого? Из-за международной обстановки? Да перестаньте вы нервничать, и весь мир успокоится — обратная связь сработает. И темы искусства облагородятся, а то сплошные репортажи из горячих точек планеты. От такой тряски искусство идет такое, что действует опять-таки на нервы, а не на душу. Нервы еще больше расшатываются, обстановка накаляется.
Она засмеялась. Мы были довольно высоко. В проемах деревьев показывалось и исчезало море. Странно, что мы никак не могли подняться вровень с ним, хотя, если верить географии, были выше уровня моря. А если верить глазам, то ниже. И от этого хотелось идти выше и выше. Может, еще и в этом причина страсти к высоте. — Но мне больше по душе были слова одного мудрого человека, которого звали в горы. «Зачем?» — «Просто так». Он взял у подножия горы камень. «Видите?»
— «Да».
— «Так вот, он на вершине такой же».
— Давай еще посидим, — сказала она. — А пока расскажи о ней. Неужели уж она вся такая, как я?
— Копия ты: уставшая, мнительная, пропадает от характера. У всех жены — у меня учительница, это моя горькая шутка. Жены копят к субботе стирку, моя тетради и стирку. Я для нее ученик, только постарше ее. И ей странно, что она, легко справляясь с сорока учениками, не может справиться с одним. Вины своей, я уже тебе и это говорил, никогда не признает, отлагательств не терпит, если велит что-то сделать, например, дочери, та должна кидаться немедленно, иначе она начнет делать сама: а дочь в это время занимается другим, и ей нужно время на переключение. Меня упрекает, что ее не люблю…
— Ты ее действительно не любишь.
— Не могу же я быть любвеобильным, если я тебя люблю, мне этого хватит и в сем веке, и в будущем. Считает, что плохо отношусь к ее родителям, а у нас прекрасные отношения, родной сын бывает у них в три раза меньше. Ну и так далее. Не было денег — страдала, появились деньги — страдает…
— Это ты ее довел до того, что она не уверена в завтрашнем дне.
— В нем
— Нет, нет, это ты ее довел.
— Это она меня довела.
— Змею загони в угол — она начнет бросаться.
–
— Не сравнивай мою жену с гадом. А ты мужа не довела?
— Специально. Он писатель, обязан отражать все разнообразие жизни, я ему и показываю разнообразную жизнь. Он всегда говорит, как вредно действуют на прозу и поэзию дачи из слоновой кости. Пусть на него благотворно действует наша пятиметровая кухня, смежные комнаты, Дарьяльское ущелье коридора. И нечего тебе жаловаться на свою жену.
— Не жалуюсь, а рассказываю. Сама просила. Она не терпит вторых ролей в семье, а я с характером. Но я-то муж. А разве она смирится? В борьбе за первенство она теряет силы, а так-то бы с чего, ей уставать?
— С чего? С тревог за тебя! За твою работу! За свою работу! За детей! За родителей!
— Я-то середняк, но вот как ты не бережешь своего талантливого мужа, история тебе не простит. Сервантес велик, но жена его из дому выгнала и собачьей похлебкой кормила. А ведь горит теперь ее душа грешная. Ой, прости, посиди там немножко. Надо запомнить этот свет, этот пролет пространства и тебя. Да, милая, я воспою наш южный роман. Это твое прекрасное тело омывали волны Русского моря, так называлось Черное море в давние времена, это твои милые глаза смотрели, как утром из-за камышей взмывает солнце. Это в твоих ладонях сверкали капли морского ночного сияния. Это твои губы так редко меня целовали.
— Радуйся и этому. Ему и этого не достается.
— Опять гордыня. И для моей жены уступить — значит но простить себе. Мудрость русской народной сказки о жене, для которой «что муж ни сделает, то и хорошо», непонятна пока моей жене.
— Да и мне непонятна, ведь жизнь-то не сказочная.
— Но мудрость-то жизненная. А мужик между тем, уйдя на рынок продавать корову, вернулся лишь с иголкой.
— Значит, баба глупая.
— Любящая и мудрая — разве на тот свет что можно утащить?
Женщина встала, съязвив при этом, что я перестал любоваться и запоминать свет на ее лице. Мы пошли еще выше вдоль обрыва, который становился все отвесней и скоро превратился в пропасть.
— Пропасть, — сказал я.
— А сменить ударение и будет: пропасть, — сказала она.
— У тебя вообще черный юмор, — рассердился я. — Плыли… Когда? Позавчера, еще до концерта, попали в холодное течение… Ты что сказала?
Она засмеялась:
— А что, неплохо сказала: на дне еще холоднее.