Во всю ивановскую (сборник рассказов)
Шрифт:
— Я тебя свяжу и утащу на спине.
— Смешно. Я люблю тебя, ты вырвал это признание…
— Но и ненавидишь?
— Но и не понимаешь. И никогда не поймешь. Ты смотришь на меня как на материал для своих работ, ты говорил, что все женщины, которых ты описывал, это я в различных проявлениях, я думала, ты шутишь, нет, это правда. Но это ты заставлял меня в угоду своей работе быть разной, я не такая. Ты делал со мной что хотел, я устала. Выгорела до черноты. Эти слезы, эти бессонные ночи… нет, ты не поймешь, тебе это не дано, ты не переживай, в тебе нет этого качества, ты не виноват. Я материал, я актриса,
— Я говорил вообще о женщинах. Ты — женщина в высшем женском развитии ума и красоты. Интеллект и тело враждуют, но в тебе они слитны. Предлагая перед отпуском назваться возлюбленной, я такой тебя и считал. Но свои теории говорил во-о-обще о женщинах. —
— Каждая женщина — исключение, и я — исключение.
— Но есть же общие вещи. Еще Шекспир вам пытался вдолбить…
— Очень хороший глагол.
— Он говорил, что ваша сила в вашей слабости. И эту фразу вы также взяли на вооружение, но орудуете ею с такой агрессивностью, что…
— Кто мы? Ты говоришь со мной.
Я обнял ее, пытаясь успокоить, но ничего не вышло. Тогда я насильно попытался ее поцеловать. Она вырвалась и захохотала:
— Кто же агрессивен?
— Я люблю тебя, и давай прекратим все это.
— Как же прекратишь, если ты не меняешься? Твоя работа, твое состояние, твои друзья, твои дела — с кем еще делиться тобой? Ты был цельным, ты распылился. Тебя растаскали по мелочам. Ты говорил, что любишь меня? Повтори.
— Я сказал это минуту назад.
— Мне показалось, что послышалось. Мне каждый раз кажется, что послышалось, что мне достаются отголоски пережитого тобой!
— Разве то же не говорят мои письма, вот этот перстень, который был куплен о тяжелейшие денежные времена? Это было безрассудство, но он тебе нравился, и ты его любишь… больше меня. По крайней мере, ты за ним ухаживаешь. А я смотрю на эти часы, я живу по твоим часам.
— Как красиво! Дай их сюда.
Она взяла у меня часы, стащила с пальца перстень.
— Поцелуйтесь на прощанье, — сказала она, стукая перстень о стекло часов, а затем забрасывая и то и другое в пропасть. — Это тебе пригодится? Как факт, как деталь рассказа о последних минутах истерички. Еще запомни этот дуб, обвитый прекрасным плющом. Плющ — видишь? — задушил почти все зеленые ветви, только одна осталась, и, если плющ не умертвить, дуб погибнет. Это несправедливо с общечеловеческой точки зрения. И как показательно сравнение женщин с плющом, а мужчин с дубом, не так ли?
— Так, так. Пошли обратно.
— Ты что, в самом деле ничего не понял? Ты идешь обратно один. Но после того, как поможешь мне. Я боюсь смерти…
— Ее все боятся.
— Если бы! Мы пойдем, я слева, и у поворота, где было очень узко, ты повернешься влево чуть резче, чем нужно, и все.
— Ты меня сделаешь заикой. Пойдем.
— Не приближайся! Если будешь хватать меня, я прыгну отсюда. Но здесь осыпь, я просто сделаюсь калекой, а это тебе в обузу. Надо наверняка.
— Ну, знаешь!
— Тебе нечего сказать, милый! Переживешь, переживешь! Ты переживал мои болезни, умирания, слезы, и на протяжении стольких лет, а это недолго. Ты даже не связывайся с поисками, не твои ли слова: «Где труп, там соберутся и орлы»?
— Не мои.
— Я даже не знала, что
— Но дети!
— Зачем им мать-истеричка?… Я бы пересилила страх, но я боюсь того, что самоубийц нельзя поминать, это страшно. Мне бабушка говорила.
— А меня ты хочешь сделать убийцей?
— Да это же нечаянно у тебя получится. Ты всегда, когда шел рядом со мной, был не со мной, ты не думал обо мне, так и сейчас. Ты мог уходить вперёд и даже не хватиться меня. Вот и вспомнишь попозднее. Потом у тебя будет время для раскаяния. Надеюсь, что эти чувства будут подлинные, и благодарные читатели это почувствуют. Найдется потом и понимающая, не изношенная, которая и поймет, и утешит, у нее хватит сил тащить на себе мою ношу. А я под ней падаю. Упала уже. Осталось только упасть последние — сколько тут? — сорок метров.
— Прости, но, зная тебя, мне остается сказать только одно: ну и прыгай. — Сердце у меня колотилось, виски стиснуло. — Только и ты запомни детали — я седой человек, я поседел не с кем-нибудь, а с тобой, у меня совсем не прежнее сердце, а! — оборвал я себя.
— Да ведь и я не девочка!
— Но ты бы и без меня не осталась юной. Ты думаешь, отталкивая меня, что-то сохраняешь в себе — уничтожаешь! Я-то старею без грусти, даже с радостью, к старости не пристают соблазны. Я говорил тебе вчера: не надо выяснять отношения. Надо одно — любить и чувствовать себя прежде виноватым, а не другого. Ты же непрерывно обвиняешь.
— Что ж ты себя не чувствуешь виноватым?
— Да я без конца извиняюсь перед тобою. Только за что? За свое отчаяние, за свою боль, за работу, которая несет вам страдания, близким.
— Работа! Ты говоришь о смирении. Что ж ты не примиришься с режиссером? Это тебе дорого стоит? Значит, мне примиряться со штопаньем колготок, а детям с овощным только рационом? Я ведь не девочка — прятать от стыда ноги в рваных сапогах, да и дети не хуже других.
— У тебя есть нитроглицерин?
— Конечно, как услышал правду, так ищешь уловки.
У меня от боли передернуло лицо, а она поняла это не так.
— Ужас! — сказала она. — Какое злобное лицо. Я всегда знала, что ты меня ненавидишь. Потерпи еще, уж теперь окончательно, три минуты.
— Дай лекарство.
— На, — она протянула сумочку, — хотя нет: ты возьмешь ее, а мне лучше, чтоб при мне ее нашли. — Она бросила упаковку таблеток к моим ногам.
— Что бы ты ни сказала, я буду молчать, — еле выговорил я, выцарапывая прозрачный шарик из упаковки.
— Молчи. У тебя будет время наговориться, а у меня нет. По крайней мере, ты меня слушаешь, мне даже захотел ось потянуть время, успеешь еще к свидетелям в пивную. Соберешь с них дань впечатлений. Пожалеешь их разбитые жизни, упрекнешь и их, и условия, в которые они поставлены… Ты хотел понимания, оно всегда было. Ты хотел, чтоб я уподобилась тем женам, которые кричат мужу, какой он гениальный, как окружающие его не понимают, что он будет оценен потомками, такую тебе жену надо? Я всегда знала, что ты делаешь нужное дело, но ты изменился, я не о прошлом влюбленном юноше плакала, не за возврат его боролась пусть даже истериками, куда денешься — баба, я о сохранении в тебе чистоты мечтала. Ты измельчал.