Вольфганг Амадей. Моцарт
Шрифт:
— Я могу добавить кое-что по поводу этого фиаско, — подтверждает слова барона графиня Ангелика ван Эйк. — Может быть, вам неизвестно, что граф Фирмиан очень настоятельно рекомендовал эрцгерцогу дать Вольфгангу придворную службу в Милане. Как он писал мне, сам эрцгерцог и особенно его юная супруга весьма склонялись к этому, однако полученное из Вены послание не позволило их желаниям осуществиться. Граф Фирмиан, которому эрцгерцог показал письмо своей матери, императрицы Марии Терезии, списал его для моего отца.
Она достаёт из ридикюля небольшой конверт и читает письмо
— «Вы просите у меня взять в услужение молодого зальцбуржца. Не пойму, зачем это Вам, так как не думаю, чтобы Вы нуждались в композиторе и других ненужных людях. Если это всё же доставит Вам удовольствие, не стану Вас удерживать. Говорю это к тому, чтобы Вы не обременяли себя людьми бесполезными и никогда не давали такого сорта людям звания Вашего служащего. Служба обесценивается, когда люди рыщут по всему свету, как нищие; кроме того, у него большая семья».
Все подавленно молчат. Вальдштеттен первым овладевает собой:
— Теперь многое становится понятным. Одно лишь до меня не доходит: почему её величество, столь немилостиво отозвавшаяся о Моцартах, к которым до того благоволила, по их возвращении в Вену приняла их тепло и обласкала.
— Вы, дорогой барон, забываете, что у коронованных особ семейная дипломатия и предписанная этикетом внешняя благожелательность — вещи несопоставимые, — замечает граф Шлик.
— Однако называть Моцартов рыщущими по свету нищими, на мой взгляд, не совсем уместно, — возмущается графиня Аврора. — А заключительный пассаж письма? Четыре человека — разве это большая семья?
— Ты, моя милая, придаёшь сиюминутному настроению матери-императрицы чересчур большое значение. Масштабом истины и справедливости её слова не измеришь, — урезонивает её супруг.
— Не исключено, что до императрицы дошли некоторые слухи из Зальцбурга, — добавляет графиня Ангелика, — Когда осенью прошлого года курфюрст Максимилиан заказал молодому Моцарту оперу, архиепископ вообще не хотел давать ему отпуск. «Следует раз и навсегда положить конец этой погоне за подаяниями при дворах», — сказал он моему отцу, и только когда отец заметил, что подобный отказ не будет правильно истолкован в Мюнхене, он в конце концов уступил.
— Вы поймёте, с каким нетерпением и любопытством я ожидал премьеры оперы. Она состоялась тринадцатого января в присутствии всего двора. Ну, что сказать: такие громкие рукоплескания и возгласы «виват!» мне редко доводилось слышать. Все арии повторялись на бис. Курфюрст был на седьмом небе. После представления он сказал мне с присущей баварцам простецкостью: «Силы небесные, вот утешил так утешил, я о таком и не мечтал. Я этого мальчишку всегда считал особенным творением доброго Отца нашего, но что в нём скрывается такой... такой титан, да!., и... и мастер на все руки — нет, я просто ума не приложу!..»
Оценка курфюрста вызывает улыбки присутствующих.
— Она, наверное, и впрямь хороша, — вступает в беседу Вальдштеттен. — По крайней мере, вот что я прочёл о ней в «Немецкой хронике» Даниэля Шубарта: «Если Моцарт не взращённое в парнике растение, то он непременно станет одним из крупнейших композиторов всех времён».
— Да,
Графиня Ангелика рассказывает, что она на несколько дней пригласила Моцартов — Наннерль тоже приехала из Зальцбурга на премьеру — погостить в своём имении. И там, беседуя с бывшим вундеркиндом, тоже заметила его подавленность и плохо скрываемое раздражение. Причина меланхолии Вольфганга — дела сердечные, доверительно объяснила ей Наннерль. Родители девушки, не пожелавшие, чтобы их дочь разделила непростую судьбу музыканта, грубо вмешались в жизнь юных влюблённых. Лишённые возможности встречаться, Вольфганг и Реэль мучились и медленно сгорали на костре любви.
— Опять, значит, проделки бога Амура! Ещё один вариант сказки о королевских детях, которым никак не дают встретиться, — откликается граф Херберштайн.
— Твой рассказ, Ангелика, задевает меня за живое, — тихо произносит графиня Аврора. — Душа у Вольфганга Моцарта легкоранимая, и, боюсь, потрясения и переживания такой силы не только угнетают Вольфганга, но и способны разрушительным образом отразиться на его искусстве.
— Позволю себе возразить, — говорит Вальдштеттен. — Несчастная любовь в большинстве случаев только углубляет творчество художников. И примеров тому не счесть.
— А я согласна с моей подругой, — возражает графиня Ангелика. — В данном случае происки Амура действительно опасны. Совсем недавно я прочла вышедший прошлой осенью роман анонимного автора [80] . Это скорее исповедь в форме писем и дневниковых записей, чем последовательное повествование. Но какой язык, какое кипение страстей! И какой трагический исход! Я была глубоко потрясена.
— Вы говорите о «Страданиях молодого Вертера», госпожа графиня?
— Да, именно о нём, милая Аделаида.
80
Первое издание «Страданий молодого Вертера» вышло без фамилии автора.
— Замечательный роман! — восторгается та. — Я прочла его в один присест. Не выпускала книги из рук, пока не перевернула последнюю страницу.
Упоминание о романе заставляет графиню Ангелику заметить, что, как у героя Вертера, у Моцарта тоже сверхчувствительная нервная система — вот почему переживаемая им депрессия столь опасна. Вальдштеттен возражает ей: по его мнению, Вольфганг, скорее всего, стал жертвой эпидемии меланхолии, которой заражена современная молодёжь между семнадцатью и двадцатью пятью годами. Однако с героем романа у него нет ничего общего. Более того, он преодолеет свой кризис, как автор «Вертера» пережил свой. И подобно тому, как средством освобождения для одного стал язык литературы, для другого им станет язык музыки...