Вольфганг Амадей. Моцарт
Шрифт:
Йозефа выходит на кухню. Алоизия садится за стол напротив гостя. Некоторое время испытующе смотрит на него с кривой улыбкой на губах. Её сбивает с толку красный фрак с чёрными пуговицами.
— Какой на вас занятный лакейский наряд.
— Вас, наверное, смущают чёрные пуговицы? В Париже они знак траура.
— По кому же вы горюете?
— Умерла моя матушка.
Все подавленно молчат. Фридолин Вебер поднимается и от имени всей семьи выражает Вольфгангу соболезнование; за ним все остальные молча пожимают ему руку. Несколько погодя, когда они усаживаются на места, Алоизия продолжает прерванный разговор:
— Выходит, в Париже вас ждали одни
— К чему отягощать других своими бедами? Надеюсь, что вам, мадемуазель, во всём сопутствовала удача.
— Да! Как вам известно, меня приняли на оперную сцену и положили гонорар в тысячу гульденов. Немного, правда, но для начала сойдёт.
— Не будь такой нескромной, Лизль, — возмущается отец. — Я в жизни столько не получал. Ведь это...
— Но ты ведь и не был певицей милостью Божьей, — перебивает мадам Вебер мужа. — Ты всего лишь второразрядный музыкант...
— Что правда, то правда. Но ты, Лизль, оказалась в таком фаворе исключительно благодаря усилиям нашего уважаемого маэстро.
— Это всем известно, Фридолин, — машет на него рукой жена, — и Лизль, конечно, благодарна ему от всей души...
— Которой у неё не было и нет, — вмешивается Констанца.
— Закрыла бы ты свой рот! — прикрикивает на неё мать.
Вот-вот вспыхнет серьёзная семейная ссора, что, конечно, претит Моцарту. Он примирительным тоном говорит:
— Прошу не переоценивать моих заслуг. У кого такой замечательный голос, тот пробьётся и без посторонней помощи.
— А что вы намерены предпринять теперь? — переводит разговор на другое Алоизия.
— Возвращаюсь в Зальцбург. Соборным органистом. С годовым содержанием в пятьсот гульденов.
— Ужасно! С вашим-то талантом!
— Таково желание моего отца.
— Печально. Но каждый вынужден идти путём, предназначенным судьбой. Что до меня, то я, конечно, останусь в Мюнхене, пока не подыщу что-то получше.
Входит Йозефа с чашечкой кофе на подносе, который Алоизия пьёт с жадностью, торопливо.
— Ах, Боже мой, я совсем забыла, мне пора на репетицию в оперу! — вдруг восклицает она, быстро поднимается, надевает шляпку, набрасывает пальто на плечи и, протянув руку гостю, с кокетливой улыбкой прощается: — Если нам не суждено увидеться в ближайшее время, счастливого пути, синьор Вольфганго Амадео! Ваша ария по-прежнему остаётся моей лучшей сольной партией...
Никогда ещё Моцарт не испытывал такой острой сердечной муки, как во время этого свидания, продлившегося какие-то пятнадцать минут. На какой-то миг им овладело желание броситься ей вслед, поговорить с ней начистоту, спросить прямо, зачем она так притворялась, почему затевает рискованные игры с их чувством? Но уже в следующее мгновение внутренний голос подсказывает ему: это было не притворство, не маска, это была она сама! Овладев собой, он ещё некоторое время проводит с Веберами, коротко и сухо отвечает на обращённые к нему вопросы, а потом, когда ситуация становится для него невыносимой, откланивается. Фридолин Вебер и Констанца провожают его до двери. В коридоре Констанца шепчет ему на ухо:
— Мне жаль вас. Моя сестра вела с вами нечестную игру. Не принимайте этого близко к сердцу! — При этом она крепко пожимает ему руку.
«Хоть одно человеческое существо, которое мне сочувствует», — думает Моцарт, оказавшись на улице под снегопадом. Этот бесконечный танец снежных хлопьев кажется Вольфгангу знамением, которое посылает ему небо: вот ведь, корчат ему рожицы,
С пепельно-серым лицом и посиневшими губами возвращается он к Бекке, который при виде его испуганно отстраняется: в тусклом свете свечи Моцарт — ни дать ни взять привидение! На вопрос, не заболел ли он, Вольфганг отрицательно мотает головой. С тяжёлым вздохом опускается в кресло и сидит некоторое время, уставившись в пустоту. А потом вдруг прячет лицо в ладонях и едва слышно всхлипывает.
Бекке стоит рядом, не зная, что и подумать. Он понимает, что Моцарт испытал какое-то потрясение, и не хочет задавать никаких неуместных вопросов. Он молча ждёт, когда пролитые слёзы облегчат измученную душу и Моцарт сам всё объяснит.
Несколько минут спустя Моцарт сжимает руку друга и поднимает на него влажные ещё от слёз глаза: он просит прощения за свою слабость и хочет обо всём рассказать, но сначала надо выпить что-нибудь согревающее — холод пронизывает его до мозга костей.
Бекке удаляется и вскоре приносит горячий пунш в глиняных кружках. Моцарт греет о толстые стенки свои иззябшие пальцы, а потом опустошает кружку глоток за глотком, от удовольствия он даже причмокивает. А потом несколько рассеянно, отрывистыми фразами, иногда произвольно перескакивая с пятого на десятое, подогревая себя всё новыми порциями пунша, излагает другу историю своей любви, столь счастливо начавшуюся и столь печально завершившуюся. Чем ближе к концу эта история продвигается, тем более заметно, что состояние его — может быть, тому способствует крепкий пунш? — приближается к той грани, когда неизвестно, разрыдается человек или захохочет во всё горло. В конце концов он разражается смехом, но смеётся он как бы сам над собой:
— Что вы хотите, Бекке, всякой комедии приходит конец! Милая девушка-простушка на деле оказывается лгуньей и притворщицей. А я, влюблённый музыкант, остался в дураках, ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля! — Покачиваясь, подходит к инструменту, отбрасывает крышку, берёт несколько аккордов, а потом некоторое время импровизирует, варьируя основную мелодию, и подпевает плаксивым голосом:
— Если кто меня не хочет, пусть поцелует меня в ж...!
Но вот он вскакивает, бросается на грудь к Бекке и бормочет, сотрясаемый рыданиями:
— У меня, чёрта пропащего, сердце разорвётся!
Бекке успокаивает его:
— Ложитесь отдохнуть, Моцарт. Проснётесь другим человеком.
— Сон?.. А мои мечты?
— Вы освободитесь из западни и вернётесь к своим мечтам, в мир чистых и светлых звуков.
— Не верю! Я вообще больше ни во что не верю — ни в любовь, ни в справедливость, ни в счастье. Я блудный сын! Мой отец прав, когда ругает и отвергает меня.
— Вы ошибаетесь, дорогой друг. Ваш отец ждёт вас не дождётся. Мне это доподлинно известно. Да и могло ли быть иначе! Кто способен укорять достойнейшего и талантливейшего из людей только за то, что он, без вины виноватый, попался в самую банальную ловушку.
— О Бекке, меня страшит Зальцбург, меня страшит мой отец, меня страшит всё моё будущее!
— И напрасно, Моцарт. На то нет никаких причин.
— Есть, есть! Я никому не нужен ни в Вене, ни в Мюнхене, ни в Мангейме, ни в Париже. Остаётся только этот жалкий Зальцбург, который я ненавижу, как ад! Моя звезда закатывается...
— Чтобы взойти с новым блеском. Положитесь, Моцарт, на Бога и на вашу гениальность.
— Да вы прирождённый утешитель, Бекке, вы воздвигаете заново рухнувшие стены замков! Да... а теперь я пойду спать. А то я перестану что-либо соображать...