Воля и власть (Государи московские - 8)
Шрифт:
Посельский не договаривал, было понятно и так. Федоров чуть улыбнулся, прищурил зрак: <Самая его веселая пора - покос! Бабы вырядятся, што на праздник! Песни в лугах! Детишки один другого в сене валяют, шуму тут, смеху! Ну и комарья, конешно, хватает, коли ветра нет, дак и мужики... Платком морду замоташ, што баба... Да и за шиворот, когда мечешь стога, насыпет сенной трухи... Работаш до поту, вестимо. В ночь соснешь каких три часа, и за косу али горбушу... Я-то нынче косой кошу, брат надоумил, легше! Кланятьце не нать! На покос у нас, как и на жнитво, целой деревней выезжают, в селах - как вымерло, какая старуха древняя
В июле уже начинают жать рожь. Первого августа сеют озимую рожь новыми семенами. Весь август убирают яровой клин, когда и сентября прихватят. Потом огороды, к первому октября все убрано с поля и расстилают льны, до пороши так и лежат, мокнут. Тут уж в кучки сложат, и всю зиму с ним возятсе. Вот как уберут огороды, тут тебе, батько, будет осенний корм, а на Рождество самый главный - Рождественский. Тут и мясо, и говядина, и баранов тебе, и свиньи, и птица битая - возами везут на Москву! Ты, батько, распоряди, штобы соль была, да бочки под рыбу починили загодя, да пропарили... Есь у тебя мастеров!
Фотий не ведал еще, есть ли, нет бочарние мастера, но почему-то уверился враз, что таковые есть и их надобно токмо вызвать, быть может, наказав о том вот этому неулыбчивому посельскому.
– Иван... Федоров?– переспросил Фотий, отпуская посельского. Сергей Федоров, что у меня в свите был, писец и толмач, случаем, не родич твой?
– Сын!– с просквозившею в голосе невольною гордостью вымолвил посельский.– По книжному делу пошел. Ево ишо батька Киприан к себе брал, в книжарню...– он опустил взгляд, помялся несколько (оба уже стояли), решился все же вопросить:
– Полюби пришел он тебе, батько, ай нет?
Фотий улыбнулся, провожая посельского до дверей.
– Полюби, полюби!– и сам, стоя уже на пороге, вопросил в свою очередь: - Во Владимире бывал ли?
– Как не бывать!– отмолвил Иван.
Фотий хотел было разом созвать толкового посельского с собою во Владимир, но подумал, что еще не время баять о том, и только кивнул.
Уселся, однако, с огромным облегчением в душе и на взошедшего келейника глянул веселым зраком. Дела устраивались, и люди начали появляться - вот первый из них!
<Церковницы церковью питаются>– в мае последовал первый и большой дар митрополии от московского воеводы, дяди великого князя, Владимира Андреича Серпуховского, который умирал, и при смерти одаривал церковь деревнями, землями и добром.
Фотий, когда явился в каменный терем московского воеводы со Святыми Дарами, дабы и причастить, и соборовать умирающего, был, разумеется, всячески извещен, что перед ним второй, после великого князя, человек на Москве.
Владимир Андреич лежал большой и тяжелый, зорко оглядывая преосвященного, нового духовного хозяина Руси.
– Вот, умираю, - высказал.– Жаль, ты батьку Олексея не застал! добавил почти непонятно для Фотия. Прошлое, которым гордились тут, на Москве, взирало на него глазами этого грузного,
– Полюби тебе Москва?– вопросил задышливо, опять помолчал.– Бойся нижегородских князей!– молвил. Владимир Андреич, видимо, начинал путать митрополита с племянником своим, великим князем. Глянул еще раз, уже мутно, добавил с расстановкою: - Не нать было, Едигея дразнить...– и, совсем уже тихо: - Схимы не хочу, не нать!
Серпуховский князь зримо умирал. Умирал у Фотия на глазах. Царственно умирал. Прошлый век, со всеми его бедами и величием, умирал, отходил вместе с ним.
В Новом Городе в том же году преставились посадники Юрий Дмитрич и Кирилл Ондреянович, а за год до того Тимофей Юрьич и Есиф Захарьинич великие мужи, с которыми отходило в прошлое ратное величие вечевой республики. В том же 1410 году новгородцы <отложили куны> и стали торговать <лопци и гроши литовскими, и артуги немецки> (вскоре, впрочем, им предстояло понять всю невыгоду употребления у себя иноземной валюты).
Прежний век, задержавшись на десятилетие, зримо отходил в прошлое, освобождая место чему?– это было еще неясно.
Владимир Андреич трудно открывает глаза. Тяжело смотрит на Фотия: <Ты иди, батько!– говорит.– Ишо не умру!> И прошает - в толпу суетящейся прислуги, в заплаканное лицо жены и испуганно напряженные лица детей: <Василий где?>
Это ему, Василию, надобно сказать и про Данилу Борисовича Нижегородского, и про Витовта, и про своих детей - не опалился бы на них после смерти отца!
– Где Василий?!– требовательно повторяет он и сопит, тяжко дышит, не желая умирать, пока не повидает племянника.
А Василий все не идет. Уже и четвертый посыл за ним: дядя умирает, зовет! Софья кидается впереймы, когда Василий наконец застегивает выходной зипун. Молча отстраняет Софью, пытающуюся его удержать, бросает немногословно: <Надо, мать!> И Софья сникает. Ведает, что удержать Василия мочно, когда он кричит, топает ногами, шваркает посуду об пол. Но когда говорит вот так, тихо, глядя оловянным тусклым взором куда-то вдаль, нельзя. Говорит уже в спину супругу, не надеясь удержать: <Он-ить, с тобою не желал и ряд заключать!> Василий смотрит тем же далеким взором и дергает головой. Молча выходит.
Терем Владимира Андреича в двух шагах. Токмо ради достоинства княжого, надобно садиться верхом, уставно ехать, уставно слезать с коня..
Дядя не спит. Взгляд его мутен и говорит он уже хрипло:
– Дождал... Детей на тебя оставляю... Будут служить... Не обидь... Мы с твоим отцом всю жисть были вместях, как Кейстут с Ольгердом... И Нижний... Берегись! Пока Данило жив - берегись! Фотий-то во Владимир ладит? Вот, пущай...
Серпуховский володетель смолкает, начинает шевелить пальцами. Обирает себя!– тихонько проговаривают в толпе. Василий глядит немо. Слез у него нет, и ему неудобно и горько от того, что не чует он великой, исторгающей слезы, любви к своему дядюшке, с которым у него едва не началась котора княжая, да и после... Или опять Софья виновата в том, что не стал он близок Владимиру Андреичу, что в тайне завидовал его силе и богатству, слушал наушников, гневал, когда не нать было того...