Восемь белых ночей
Шрифт:
Ты чего делаешь?
Так, гуляю по снегу. Или пар выпускаю.
Выпускаешь пар?
В смысле, учусь жить с самим собой, ведь тебя в моей жизни больше нет.
Больше нет?
Судя по всему…
Судя по всему, это ты ушел первым, не я.
Да, но, судя по всему…
Судя по всему, тебе не мешает освежить голову. Если я встречу ее по дороге домой, скорее всего, они будут вместе. Даже если он не поднимется наверх, все равно ему разрешат ее проводить. Позволит ли она взять себя под руку, спрячет ли ладонь у него под мышкой?
Когда – я знал заранее, что этим дело и кончится, – я подошел к Сто Шестой, я замедлил шаги. Я не хотел, чтобы они меня увидели. Но и их не хотел видеть. Успели они заказать еще по бокалу, прежде чем уйти из бара? Потом я понял, почему прячусь – я ведь прятался, не так ли? – мне
Если уж столкнуться с ней в столь поздний час, мне только и нужно, чтобы она была одна.
Что с тобой?
Чего-то не спится. Не хочу быть один. Вот что со мной.
Чего ты от меня хочешь? Произнесено с раздражением, жалостью, устало.
Не знаю, чего я хочу. Хочу тебя. Хочу, чтобы ты хотела меня так же неистово, как я тебя.
Почему сегодня днем я позволил ей уйти? О чем я думал? К вам в дом входит женщина, дает понять, что вы ей небезразличны, хватает за причинное место, а вы стоите столбом – безмозглый Финнеган, бегущий прятаться, а за ним по пятам переполошившиеся Шем и Шон поспешают по Лобковому шоссе.
Но если она не одна, если я столкнусь с ними обоими, я бодро произнесу: «Чего-то не спится, – а потом, пожав плечами, добавлю: – Шел в бар, надеялся, вы еще там». Мне рисовалась картина: они вдвоем стоят передо мной на тротуаре, все мы недоуменно переглядываемся, все крайне смущены. Спокойной ночи, Клара. Спокойной ночи, Манаттан. Уползти домой, зная, что прежде всего прочего мне захочется ей позвонить и сказать: Manattan Noir, c’est moi[38].
На углу Сто Шестой и Бродвея я решил пройти квартал к югу, свернуть на Сто Пятую и вернуться на Сто Шестую по Риверсайд. Хотелось – или я себя в этом убеждал – бросить последний прощальный взгляд на ее дом на случай, если я не пойду через два дня на вечеринку. Может, я еще бог весть сколько лет тут не окажусь, бог весть сколько.
Но я знал: это лишь отговорки, чтобы взглянуть еще раз.
На Сто Пятой царил полный покой – ряды белых домов будто дремали в потусторонней заснеженной эпохе каминов, газовых рожков и конюшен на задворках. Никто не расчистил снег, он выглядел свежим и нетронутым, как в городках Рокуэлла в ночи после снегопада.
Зато ее многоэтажный дом – когда он показался на углу Сто Шестой – встретил меня свирепым оскалом фасада, будто его готические окна и фризы знали точное мое местонахождение в снегу и, подобно двум настороженным доберманам, лежали тихо, только что не прикидывались спящими – чуткие, готовые напасть, если я сделаю еще хоть шаг. Потом я заметил огонек у Бориса, его боковую дверь. Я так и не разобрался, где именно он сидит, но каждый вечер, стоило нам подойти к двери, он тут же распахивал ее, чтобы впустить Клару. Если не поостеречься, он и меня заметит. Я поднял глаза и, к вящему изумлению, увидел, что гостиная ее ярко освещена. Шпионишь, вот стыд-то, подумал я.
Выходит, она вернулась, пока я медленно шел по Бродвею. Это означает, что либо они выпили по-быстрому, либо решили, что не стоит, и ушли из бара вскоре после меня. А может, она включила свет еще утром, перед уходом. Она из тех, кто оставляет свет гореть на целый день? Вряд ли. Скорее всего, она только что вошла в квартиру и зажгла лампу в гостиной. Может, смотрит телевизор. Если, разумеется, она одна.
Я перешел улицу на углу Сто Шестой и Риверсайд и зашагал к северу, пытаясь разглядеть окна других ее комнат. Они тоже были освещены, но трудно было сказать, не проникает ли в них свет из гостиной. По поводу одного бокового окна я даже не смог определить, ее оно или нет. Она забыла показать мне квартиру, хотя и собиралась. Я, видимо, очень тогда старался не выдать любопытства, слишком сильного интереса – и в итоге откликнулся безразлично, вот она и не стала настаивать. Я вспомнил, что хотел посмотреть на ее кровать, но не подал виду, что мне этого хочется. Она застилает ее по утрам или оставляет разобранной?
На углу Сто Седьмой нужно было принимать решение: то ли идти обратно по Риверсайд, то ли перейти на Бродвей и сделать еще одну петлю до Сто Пятой. По снегу на это уйдет минут десять.
Ходьба странным образом умиротворяла. Можно было спокойно подумать, побеседовать с ней в мыслях, погадать, к чему это все в итоге приведет –
Теперь я просто шел. Шел, чтобы попрощаться. Шел за ней подглядывать. Шел соединиться с каменной кладкой, которая видела, как она росла, знала о всех ее передвижениях, когда она была ребенком, студенткой, Кларой. Шел, чтобы продлить свое присутствие в Кларином мире, не возвращаться домой, не оставаться наедине со своими мыслями, которые уже и мыслями-то быть перестали, это щерящиеся горгульи, явившиеся из потустороннего мира чудищ – я и о существовании-то его не знал, пока не увидел их совсем рядом, под видом людей с рекламой-бутербродом. Шел – не будем скрывать – в надежде отыскать проход обратно в ее мир. Шел, как молился, умолял, каялся. Шел, отвергая конец любви, отвергая самоочевидное таким способом: собирал его, шаг за шагом, осколок за осколком, принимал правду крошечными дозами – так принимают яд, чтобы от него не умереть.
В грядущие годы, когда я буду проходить мимо ее дома, я буду останавливаться и поднимать глаза. Не знаю, зачем я буду поднимать глаза, что я каждый раз там буду искать. Но я знаю, что буду их поднимать, потому что вот так вот бесцельно поднять глаза в том ошарашенно-умиротворенном настроении, в котором я пребываю сейчас, – само по себе воспоминание и одушевление, миг благодати. Постою тут недолго – и вспомню так много: ночь вечеринки, ночь, когда мне казалось, что я поступил правильно, попрощавшись и не проторчав слишком долго рядом с ее парадной, ночь, когда я впервые осознал, что мои ночи здесь сочтены. Ночь, когда я понял – просто понял, – что она передумает, как только я скажу: да, я поднимусь с тобой наверх, вечер, когда я смотрел из ее окна и мечтал, чтобы жизнь началась заново, здесь, у нее в гостиной, потому что все пути моей жизни сошлись в этой единственной комнате, где есть Клара, баржа, наш странный язык и чай «эрл грей», где мы сидели и говорили о том, почему эта вещь Бетховена и есть я, и часть моей души приходила к выводу, что я все это придумал только для поддержания разговора, для его оживления, потому что на самом деле я понятия не имел, почему этот квартет Бетховена и есть я, – как не имел понятия, почему сюжеты Ромера и есть я или почему мне хочется провести здесь очень много зимних дней с Кларой в попытке отгадать, почему самое лучшее в жизни зачастую делает два шага вперед и три шага назад.
Я поднял глаза и понял. Все это было там: страх, желание, сожаление, стыд, горечь, боль, изнеможение.
И вот, пока я глядел на дальнюю часть ее дома со стороны Бродвея – горело единственное окно, возможно, в комнате для прислуги, выходящей на парк Штрауса, – мне вдруг пришло в голову, что, хотя у нас здесь никогда ничего и не было, мы, похоже, потеряли здесь абсолютно все, как будто нечто, чего мы так благоговейно желали, сумело превратиться в память о чем-то утраченном, при этом так и не воплотившись в реальность, – желание, наделенное прошлым, но никогда не обладавшее настоящим. Мы здесь были любовниками. Однажды. Когда? Не знаю. Наверное, всегда и никогда.