Воскресший гарнизон
Шрифт:
К тому времени архимандрит уже знал, что при первой же возможности сын богомаза забывает об учении а усердно лепит что-нибудь из податливой прибрежной глины; вырезает из мягких липовых веток каких-то «человечков-анафемчиков», или же, к неописуемому ужасу доносчиков, рисует «неканонические» иконки.
Эти-то иконки как раз и заинтересовали архимандрита более всего остального. В них заключался весь его, и тоже далеко не канонический, интерес к бунтарю-семинаристу.
С помощью своего знакомца-энкаведиста он уже успел выяснить, что «натурой» для его «Святой Девы Марии Подольской» служила фотография медсестры Марии Кристич,
То, что «натура» происходила из семьи священников, каким-то образом облагораживало ее и даже канонизировало сами иконки. Впрочем, к тому времени социальное происхождение «Марии Подольской» архимандрита тоже не интересовало. Ему нужны были иконы: много икон «Святой Девы Марии Подольской», а еще — копии работ некоторых старинных иконописцев. Он вдруг увидел, почувствовал, нутром ощутил, что в семинарии объявился Мастер, настоящий мастер-самородок, из тех, чье появление на свет божий способно сотворять и до святости небесной облагораживать целую иконописную эпоху
Поэтому первое, что сделал ректор-архимандрит, так это простил Оресту вместе со всеми грехами земными его «семинаристскую лень и всевозможные недостойные занятия» и поселил в роли квартиранта в дом своей давнишней знакомой — «долгодевствующей дщери Софьи», как он называл дочь одного из погибших в коммунистических концлагерях семинаристских преподавателей-священников.
Отшельнику не понадобилось много времени и фантазии, чтобы понять, что ложе с ним «долгодевствовавшая дщерь» Софочка делила с той же страстностью, с какой не раз делила с самим архимандритом. Однако это его не огорчило. Тем более что Софья сама же и призналась Оресту в этом, понимая, что рано или поздно церковно-монастырская молва все равно выдаст её.
Отшельник до сих пор помнил, как, ложась с ним впервые в постель, эта «православнокрещенная полуеврейка-полуполька» с какими-то германскими корнями назидательно поучала его: «Запомните, Орест: — картавя на французский манер, изрекала она, — истинные священные девы — не те, на коих вы молитесь в храмах, а те, на которых вы молитесь із постели. Ибо постель и4 есть тот священный храм, в лоне которого зарождается все наше греховнопадшее человечество!».
Эти-то слова он как раз и запомнил лучше какого бы то ни было библейского канона. А когда Орест высказал опасение, что, узнав об их постельной связи, архимандрит может приревновать, Софочка не менее назидательно изрекла:
«Что вы, Орест! Архимандрит понимает, что вы — талантливый мастер. А талантливому мастеру всегда нужны деньги и женщины, причем сейчас, все и сразу, чтобы он никогда понапрасну не отвлекался на поиски одного и другого! Так могу ли я не стараться во имя такого мастера? Тем более что значительная часть тех больших денег, которые он получает за ваши иконы, так или иначе оседает в этом вот, в моем то есть, доме. Я не слишком откровенна с вами, мой канонически непоколебимый мастер Орест?».
Софа и сама была достойна кисти любого из великих мастеров. Ее красивое личико совершенно естественно вписывалось в те иудейские формы ликов, которыми были отмечены работы раннехристианской иконописной школы. И даже правильный, без иудейской горбинки, римский носик Софьи не лишал её этой иконописной достоверности.
Отшельник так до сих пор и не смог объяснить себе, почему ни разу не «срисовал» Софочкин лик хотя бы
Однако не повезло только лику Софьи. Что же касается ее «бренных телес», то Отшельник рисовал их с тем же упоением, с каким упивался ими во внебрачном, «архимандритском», как он его называл, ложе. Те несколько картин, которые Софочка продала своим богатым знакомым за большие деньги, тем и отмечены были, что оголенная женщина на них соединяла в себе лик «Святой Девы Марии Подольской» с «бренными телесами» Софьи. Причем никаких вопросов такое соединение у нее не вызывало.
Эта «долгодевствующая» двадцатисемилетняя девица и в самом деле была создана для того, чтобы украсить жизнь какого-то мастера резца или кисти: гибкая, понятливая, ненавязчивая, она была идеально подготовлена к обыденной жизни, причем даже такой морально растерзанной, каковой была жизнь всякого советского художника. И в постели она не просто отдавалась, а священнодействовала, всякий раз ритуально принося свое тело на жертвенник, если уж не искренней любви, то, по крайней мере, вполне искренней страсти...
— Я могу выйти хотя бы на крыльцо? — прерывая сладостные воспоминания, по-немецки спросил Гордаш часового, дремавшего на лавке в конце небольшого коридора.
Прежде чем ответить, диверсант-эсэсовец с нескрываемым любопытством осмотрел этого могучего, почти двухметрового роста парня, которым его шеф, штурмбанфюрер, так дорожил, и с которым уже якобы захотели встретиться и Скорцени и сам рейхсфюрер СС Гиммлер.
Огромная, резко выпяченная, похожая на рыцарскую кирасу грудь; необычные какие-то, воистину неохватной ширины, плечи; огромная, почти квадратная, по-медвежьи посаженная прямо на туловище, голова; непомерно длинные, и столь же непомерно толстые в кисти, руки... Все это делало Отшельника похожим то ли на какого-то реликтового предка человека, то ли на бродячего циркового борца в расцвете сил.
— Барон приказал позволять вам все, что заблагорассудится, — неожиданно ответил часовой, входивший, как понял Гордаш, в диверсионный отряд Штубера.
— Странный приказ, — не поверил ему Орест. Но тотчас же вспомнил о задуманном бароном «Приюте странников и психологов войны».
Хорошо, что барон поделился с ним этими планами; благодаря этому, многое в их отношениях прояснялось.
— Стрелять велено только в том случае, если вы решитесь вплавь уйти с острова, — окончательно просветил его часовой.
Отшельник пошел прямо на часового, так что тот — и сам не из «мелких» — вынужден был прижаться к стене и с улыбкой восхищения пропустить его.
— Не собираюсь я — вплавь, — трубным, архиерейским басом заверил он эсэсовца. — Хотя желание такое возникает.
— Благоразумно, — признал тот. — Господин Штубер прав: природа здесь прекрасная.
И вновь почти с восхищением осмотрел горилоподобную фигуру Гордаша, облаченную в серые «пехотные» брюки, германский морской китель и легкий авиационный комбинезон, да обутую в итальянские ботинки. С первого взгляда становилось ясно, что одевали этого парня, как могли, — из всего, что соответствовало его размерам, что только удавалось найти.