Воспоминания
Шрифт:
Кончив монолог Фамусова, я сняла халат и надела его на Мишу, а сама преобразилась в Софью. Я была влюблена в актрису Гламу-Мещерскую, игравшую тогда Софью в Пушкинском театре. Она была красива и женственна, и я старательно подражала ее позам и интонациям несколько слащавого голоса. Вероятно, мне с моими мальчишескими замашками это плохо удавалось, потому что оба брата захохотали. «Совсем не похоже». Но их насмешки нисколько не охлаждали моего пыла. Я ждала только приезда Анюты Федоровой, моей кузины, немного старше меня, страстной театралки, — ей я представлю и Фамусова, и Чацкого, и Софью. Она одобряла меня во всех ролях и находила, что все «очень похоже». Только Молчалина я никогда не читала, так он мне был противен. Анюта защищала его. «Чем он хуже твоей Софьи?» Как! Сравнивать с Молчалиным Софью, прелестную, нежную Софью, в белом платье, с потупленными глазами —
С Чацкого я перенесла свою любовь на Гамлета. И этой любви я не изменяла никогда. Образ обаятельного датского принца оставался единственным. Он жил в моей душе всегда близкий и живой.
Если я не совсем понимала Чацкого, то Гамлета я понимала очень хорошо. В Гамлете для меня ничего не было загадочного. Он был несчастен, потому что его никто не любил, никто ему не помогал — ни мать, ни Офелия. Будь я на месте Офелии, я бы никого не слушала — ни отца, ни королеву, не сошла бы с ума, не пела бы песен. Я помогла бы Гамлету убить дядю. И убить его было совсем не так трудно. Убить его надо было именно тогда, когда он молился и стоял на коленях спиной к Гамлету… Вот я бы всадила в спину дяди меч по самую рукоятку, а потом… Я не очень себе представляла, что было бы потом… Потом я, может быть, пошла бы вместе с Гамлетом на войну и убивала бы его врагов.
Иоанна д’Арк (Ермолова) — вот идеал! Никакой женский образ с ней не сравним.
Позже, когда нам, детям, исполнилось лет четырнадцать — пятнадцать, нас возили в Малый театр смотреть Островского. Меня всегда возмущали его героини — в «Грозе», в «Бесприданнице». Они страдают от родителей, а почему не бежали от них, почему с ними не боролись? Они томятся, страдают и… топятся. Тут опять Анюта поясняла, что они не могут бороться, что в этом их драма. Но я не верила. Всегда надо бороться. И побеждать. Ведь недаром голос с неба говорил Иоанне д’Арк:
Но в битвах я главу твою прославлю, Всех выше дев земных тебя поставлю.На Масленицу мы не учились три дня. Я не любила эти праздники. С пятницы мы начинали за завтраком есть блины. Нам не давали больше шести маленьких тоненьких блинов, и я с большим усилием съедала четыре. Мальчики смеялись надо мной и хвастались, что могут съесть десять. Я из молодечества давилась пятым, но больше не могла. И в субботу были блины, в воскресенье — блины для гостей с зернистой икрой и большой сибирской рыбой.
Однажды нас повезли на гулянье в Подновинское, о котором нам много рассказывали наша няня и прислуга. Они очень заманчиво расписывали нам масленичного Деда, разные представления и пляски. Но, увидев в открытом балагане какие-то орущие фигуры в цветных халатах, с раскрашенными рожами и черными усищами, мы с Мишей страшно испугались, заплакали, стали проситься домой. И шум кругом: бой барабанов, стук медных тарелок, свист, ор толпы — показался мне столь ужасным, что я себе потом всегда представляла таким ад. И уж никогда больше не соглашалась туда поехать.
Прощеное воскресенье. В понедельник сразу год ломался. Великий пост. У нас в доме он чувствовался очень сильно. Унылый звон в церквах. Мать несколько раз в день ходила к церковным службам. Постная еда, ненавистный мне запах кислой капусты, постного масла. Гороховый и картофельный суп без пирожков, картофельные котлеты с черносливом, кисель из миндального молока. За чаем ни конфект, ни пирожного — сушки и большие баранки. По воскресеньям — мармелад и пряники. Я ненавидела
Маленькими мы говели только последние дни первой недели, или страстной недели. Потом, когда подросли, мы всю неделю ходили ко всем службам. В церкви мы никогда не сидели и привыкли выстаивать длинные службы без особого утомления. До четырнадцати лет я очень ревностно исполняла все обряды — не только охотно, но страстно. Вечером перед исповедью мы читали покаянные молитвы, я перечитывала их по собственному почину по нескольку раз. Когда требовалось положить земной поклон, я кланялась не один, а три раза. Однажды в наказание за какой-то большой свой грех я решила положить 100 земных поклонов. Не знаю, сколько я их положила, но меня ночью застали спящей на полу перед иконой. Мать мне строго сказала, чтобы я не преувеличивала свое усердие. «Ты, как всегда, вдаешься в крайности», — сказала она, но я заметила, что на этот раз мои «крайности» ей скорее понравились. В другой раз, когда гувернантка заметила, что я так туго затягиваю на себе юбки, что у меня за ночь не проходят красные полосы на теле, сестра Маша задумчиво сказала про меня: «Может быть, она нарочно терзает свою плоть», и, хотя у меня совсем и не было этой мысли, она меня очень заинтересовала, и я стала под бельем обматываться грубой веревкой, а потом решила: «Буду носить цепи и вериги, как юродивый Гриша у Толстого в „Детстве“ и „Отрочестве“». И мне долго в кровь расцарапывала кожу веревка, пока мне это не запретили под угрозой строгого наказания. То, что я молча так долго выдерживала истязание, произвело сильное впечатление на сестру Машу, относившуюся обыкновенно презрительно к моим «фантазиям».
Постом у нас не устраивалось ни вечеров, ни танцев. Ездили в концерты и в итальянскую оперу, где у сестер была абонирована ложа.
Пасха справлялась у нас еще торжественнее, чем Рождество. К ней готовились целую неделю. В понедельник, вторник, среду происходила уборка дома: мыли окна, обметали потолки, выносили на двор и выколачивали мебель, ковры, драпировки, и полотеры натирали полы. В четверг начиналась стряпня: заготовляли пасхи, красили яйца, пекли куличи. В субботу вечером все было готово, из кладовой принесены были парадные сервизы и с вечера накрывался стол еще более парадно, чем на Рождество: те же блюда с индейкой, ветчиной, телятиной, но посреди стола возвышалась пасха, на ней были сделаны из цукатов буквы Х.В.; по обе стороны — два кулича; один желтый шафрановый, другой белый, обе верхушки, облитые сахаром, были украшены красными бумажными розами. И гора красных яиц.
В парадных комнатах благоухали живые цветы: гиацинты, розы, желтофиоли. Их привозили из садоводства еще с утра. Садовник приносил их в буфетную на деревянном лотке, раскутывал цветы из войлока, из газетной бумаги и высаживал их в наши жардиньерки; в кабинете отца и в столовой они ставились на подоконник в красивых фарфоровых горшках. Затем приносили корзины с цветами с привязанными к ним визитными карточками. Это были подношения к празднику от родных и знакомых матери и сестрам.
К 11 часам вечера все наши — мать, сестры, братья и вся прислуга — одевались в нарядные платья и собирались в церковь. Нас, младших, брали к заутрене только после того, как мы говели, то есть восьми лет. А до тех пор мы оставались дома одни с нашей бонной. Все уходили в церковь, в доме гасили огни, и кругом наставала какая-то совсем особенная тишина.
Двор с вечера был густо посыпан красным песком, и до утра на нем не было видно следов шагов и колес. По тротуару бесшумно проходили женские фигуры — это наша прислуга с узелочками в руках несла в церковь святить пасхи и куличи. За ними в молчании шли мужчины в новых поддевках, с напомаженными головами, в блестяще начищенных сапогах. Я следила за общими сборами и страстно желала идти со всеми в церковь, завидовала старшим сестрам и братьям и плакала от огорчения.
Наконец-то меня и брата Мишу взяли к заутрене. Нас рано вечером уложили спать, в 10.30 еле добудились; сонных одели и повели в нашу церковь совсем рядом.