Воспоминания
Шрифт:
Я так помню счета кухарки, которые мы, подрастая, должны были проверять. Там на первом месте всегда стояло: «люц. гв., две» и потом цифры 37 или 38 коп. Это значило: людская говядина, 2 копейки фунт, всего 37 или 38 копеек.
По воскресеньям и другим праздникам они ели «жаркое» — телятину или свинину; запеченную в огромном горшке пшенную кашу, которую заливали молоком. Нам, детям, казалась их еда много вкуснее наших пюре из цветной капусты или спаржи, цыплят и индеек. Когда нам удавалось незаметно проскользнуть в час их обеда в людскую, мы всегда пробовали их еду из общей чаши, которой они нас усиленно потчевали.
В час подавался нам завтрак на балконе. В два часа полагалось всем отдыхать. Кто постарше из прислуги — заваливались на свою постель, помоложе — гуляли во дворе или сидели на завалинке около оранжереи. В сад им ходить не полагалось. В три часа
К шести часам вечера обязательная работа кончалась, и все могли заниматься чем хотели. После ужина обыкновенно сидели за воротами и лущили семечки.
Все служившие у нас в доме почитали и боялись мою мать и исполняли беспрекословно ее требования. Я не могла себе представить, чтобы кто-нибудь мог ослушаться ее. У нее не было среди них ни любимчиков, ни приближенных. Когда кто-нибудь пытался (ее старуха горничная это пробовала) доносить на кого-нибудь, мать сухо прерывала: «Больше за собой смотри» или «Тебя об нем (или об ней) не спрашивают». Тон отношений у матери со всеми, так же как и с нами, детьми, был всегда строгий, но очень ровный. Она не болтала, не фамильярничала с ними, но очень хорошо знала их, их семейное положение и входила в их нужды, и помогала им. Молодым прислугам она не давала жалованье на руки, за ним приходили родители, с которыми мать всегда разговаривала и вникала в их нужды. Если девушки выходили замуж из нашего дома, она давала им приданое, старалась пристроить и мужа, если он был без места. Но холостых и молодых людей она не брала к себе в дом и не допускала браков между служащими у нас. И была в этом беспощадна.
Я помню, как она удалила двух людей, когда они захотели пожениться. Наш буфетчик Гурий, овдовев, хотел жениться на нашей с сестрой горничной Поликсене. Они оба были исключительно хорошие, тихие и приятные люди. Мать моя была ими отменно довольна. Но она отказалась оставить их у себя. Я уже была взрослая, очень сочувствовала Поликсене и по ее просьбе хлопотала у матери за них. Но мать резко оборвала меня: «Это не твое дело, они более чем взрослые и знали, на что шли, знали, что я не оставлю их у себя. Таково мое правило, и из-за них я не буду его менять». Поликсена много плакала и, видимо, была очень огорчена разлукой с нами. Но меня поразило, что она не сердилась и не обижалась на мою мать, а приняла ее отказ как нечто должное. Когда она после своего брака заходила к нам повидаться с нашей прислугой и поднималась ко мне в комнату, она всегда спрашивала: «А мамаша ваша как, здоровы?» И это с настоящим чувством.
Все девушки, вышедшие замуж из нашего дома, сохраняли долгие годы, а иногда всю жизнь, привязанность и уважение к моей матери, просили ее крестить детей у них, приходили просить у нее совета, благословения на какие-нибудь начинания.
На Рождество и Пасху они приезжали с мужьями поздравлять нас с праздником. Их принимали, как всех гостей, в гостиной, где они, робко опустившись на шелковые кресла, красные и смущенные, переглядывались с мужьями в сюртуках и крахмальных воротничках, односложно отвечали «да-с», «нет-с».
Мать моя всегда следила за тем, чтобы вся прислуга обучалась грамоте, и это было дело нас, детей, когда мы подрастали и сами овладевали грамотой. Пожилые обыкновенно не желали учиться: «На старости лет зачем нам. Слава Богу, прожили жизнь не хуже других и не учимшись». Детей мы обязательно готовили в школу. Наша мать постоянно говорила: «В наше время неграмотному никуда нет дороги. Ученье — свет, а неученье — тьма» — и особенно часто повторяла последнее. Мне это надоело слушать, и я раз сказала, стараясь скрыть иронию под вежливостью тона: «…как пишется в прописях». Мать резко повернулась ко мне и ответила, отчеканивая каждое слово: «Да, нахалка, глубочайшие истины пишутся и в прописях».
Мать находила тоже, что не нужно специально учиться разным отраслям хозяйства: печь хлеб, варить варенье, стирать, шить… Она очень не одобряла, что наших знакомых барышень Боткиных (дочерей Петра Петровича) возили в булочную Филиппова смотреть, как там ставят тесто и пекут хлеб. «Что это им даст, смотреть, как голые мужики ворочают пудовые чаны; проще дома у своей кухарки поучиться». Она вообще держалась того мнения, что неглупый человек при желании может всему сам научиться. Так, она считала, что конюх, состоявший при кучере, должен у кучера учиться его мастерству, обращению с лошадьми, умению править. И она это говорила
Нам, молодежи, эти метаморфозы очень не нравились, особенно сестре Маше и брату Алеше, любившим внешний лоск. Но иногда, несмотря на все терпение матери, ей не удавалось обучение. Так произошло с мальчишкой Гришей, служившим при буфете. Мать нарядила его в сюртук — фрак нельзя было и помыслить на этой фигуре. Это был деревенский парень, необычайно непосредственный, очень неглупый, старательный, но очень неуклюжий. Он благоговел перед моей матерью, но постоянно забывал ее наставления. Он не признавал перчаток, и когда моя мать строго говорила ему: «Гриша, перчатки где?» — он весело перебивал ее: «Не извольте беспокоиться, тутотко», — и хлопал себя по карману. «Надень сейчас». Гриша ставил поднос с посудой или блюдо, что нес в руках, на первый попавшийся стол и напяливал перчатки, плюя на них. «Ступай в буфет, там наденешь и не слюни перчаток». — «Иначе никак не полезут», — также весело и развязно подавал реплику Гриша, не трогаясь с места. Подавая блюда за столом, он с любопытством рассматривал наших гостей, держал блюдо криво, так что проливал подливки, и прислушиваясь к разговорам, иногда вдруг принимался хохотать, затем с испугом смотрел на мать и добродушно извинялся, закрывая себе рот руками. «Дитя природы», — поддразнивала я брата, который страшно злился на этого вновь испеченного лакея.
Провожая нас в театр или на вечера, Гриша, не открыв нам дверцу кареты, торопливо первый влезал на козлы. Когда он сидел с нашими шубами в передней Благородного собрания или театра, он не искал нас глазами в толпе выходящих и никогда не узнавал нас — так он был занят всем происходящим кругом. Мы должны были его искать и подзывать. Когда он бежал привести наши экипажи, мы учили его, что он должен, возвращаясь с улицы, не проталкиваться назад в переднюю, а в дверях громко прокричать: «Карета Андреевых». Но он никогда этого не делал. Он бежал в переднюю, расталкивая толпу выходящих, подобрав полы ливреи чуть не до пояса, с цилиндром на макушке и выбившейся прядью волос из-под него, без перчаток, и, барабаня в стеклянную дверь, кричал: «Барышни-с, а барышни-с, идите, привел коней!» Сестра Маша объявила, что она не будет его брать с собой при выездах, лучше будет отдавать верхнее платье в гардероб, чем срамиться с этим оголтелым парнем.
Но и у матери лопнуло терпение, и она, к большой радости Гриши, разжаловала его в буфетные мужики, но не потому, что он нас при выездах срамил, а потому, что он нещадно бил посуду, ронял блюда, разбивал чашки и стаканы. «Да, он в буфетной более у места», — согласилась мать, и Гриша опять, в ситцевой рубахе и жилете, в высоких сапогах, мыл посуду, чистил ножи, самовары, выносил ведра с помоями и был очень доволен, что избавился от сюртука, воротничков и перчаток.
Несколько лет тому назад мне пришлось встретиться случайно с древней старушкой, знавшей меня в детстве. Это оказалась Маша, дочь нашего садовника Григория, служившего у моей матери на даче 70 лет тому назад. Узнав, что я дочь Наталии Михайловны, она заплакала от радостного волнения. Мы часто с ней стали видеться и вспоминали наше детство в Петровском парке, наши ссоры, игры. Но Мария Григорьевна всякий разговор со мной сводила к моей матери, вспоминая в мельчайших подробностях все, что она говорила и делала. «Всем, всем-то я ей обязана, она меня в люди вывела, и в школу поместила, и платила за меня в белошвейное заведение, где я шитью научилась, и замуж за хорошего человека выдала (ее муж был квалифицированным рабочим на фабрике). И во всем помогала и наставляла. Мать родная больше бы не сделала. Да, таких людей больше нет».