Возвращение в эмиграцию. Книга первая
Шрифт:
— Пойдете во французскую префектуру, отдадите это распоряжение, — протянула она листок.
Он упал между нами, — такая я оказалась неловкая. Бросилась поднимать, но она успела первая.
— Здесь указание выдать вашему мужу новый вид на жительство взамен утерянного.
Я поблагодарила, она сухо кивнула, прямая, с неподвижным лицом, с выщипанными в ниточку бровями.
И все? Так просто? Не чуя ног, я бежала домой. Победа! Победа! Раз Сереже возвращают французские документы, значит, мы можем оставаться в Париже. Ай да Ольга Романовна! Ай, как хорошо она
В префектуру Сережа ходил сам. Без всяких проволочек ему выдали вид на жительство. Немецкие приказы французскими властями выполнялись беспрекословно. Но и немцы были уже не те, какими пришли в Париж в самом начале оккупации. Тогда они милостиво прикармливали население, улыбались по поводу и без повода. В 1941 году они уже никому не улыбались, ввели в практику заложничество и стали жестоко преследовать евреев.
Они травили их, заставляли носить желтые повязки на рукаве и шестиконечную звезду на груди. В метро евреям разрешалось ездить только в последнем, специальном вагоне. На улице при виде немецких солдат и офицеров им полагалось сходить с тротуара на проезжую часть. И парижане при виде человека, отмеченного звездным клеймом, отводили глаза и делали вид, будто так положено. В этом было что-то постыдное, изуверское. Снова бередила сознание бесчестная мысль: «Не меня, так и ладно!»
Я часто думала: где мои Стерники? Раиса Яковлевна? Часто приходил на память Фима, наполовину забытый Фима. Не было о нем никаких известий. А Миля, я знала, живет в Париже, мы изредка звонили друг другу, но со всеми нашими передрягами никак не получалось встретиться.
Париж знал: в комиссариатах составляются списки евреев, и сами евреи делают все возможное, чтобы не попасть в эти списки. К тете Ляле пришла однажды давняя знакомая, еврейка, и попросила заступиться за нее, поручиться что ли, чтобы не вносили в список. Ляля отправилась в комиссариат, но там ей настойчиво и многозначительно посоветовали не совать свой длинный русский нос в еврейские дела. Она ушла ни с чем, а приятельнице ее пришлось тайно переходить в свободную зону.
В России шла война, немцы были на пути к Москве. Новости из радиоприемника матери Марии приносили нескончаемое горе.
А вот наша с Сережей обыденная жизнь наладилась. Я даже сетовала, что новый вид на жительство был по-прежнему без права на работу.
— Много хочешь, — хмыкал Сережа. — Скажи спасибо, хоть такое есть.
Конечно, я много хотела. Как не хотеть, если хочется.
Когда он сидел на немецком пособии, я могла не работать. Но отношения с кранкен-кассой благополучно завершились, его поварского заработка стало не хватать.
Пора было устраиваться на работу. Я позвонила Марине. На всякий случай. И что же, она снова красила шарфы у Ивана Христофоровича Белоусова, у Беля, как его называли на французский лад.
Марина переговорила с Белем, тот согласился взять меня на раскраску.
Работа была тяжелая. Целый день я стояла над широченным шарфом, растянутым на пяльцах, заполняла намеченный контур рисунка анилиновыми вонючими красками. Стоять — ничего,
Мастерская Беля находилась на другом конце Парижа, возле площади Бастилии, неподалеку от дома с мраморной доской в память Виктора Гюго. Путешествие со мной для Марины стало сплошным мучением. На какой-нибудь промежуточной станции я хватала ее за руку и тащила вон из вагона. Мы отходили в сторону, я хватала воздух ртом, а она испуганно говорила:
— Совсем ты у меня зеленая, Наташка.
Но о том, чтобы бросить работу, даже мысли не было. Я надеялась со временем привыкнуть, я не могла позволить себе роскошь лишиться такого прибыльного заработка. Эти широкие метр на метр шарфы, легкие, завязывающиеся чалмой, прочно вошли в моду во время войны. Дешево и красиво. А шелк Бель доставал через посредников, парашютный, ворованный.
Мучилась так со мной Марина, мучилась, а однажды выскочила следом из вагона, неожиданно засмеялась и схватила меня за руки.
— Какие мы с тобой глупые, Наташка! Да ведь ты ж беременная!
Я в безумной надежде уставилась на нее.
Весь день на работе мы переглядывались и хихикали, а Иван Христофорович недоумевал:
— И что это вы так развеселились, девочки?
Назавтра я отправилась к врачу, и все подтвердилось. Нам, оказывается, пошел уже третий месяц.
Я сразу стала такая важная! Шла по улице и саму себя несла, как фарфоровую вазу.
— Сережа, — сказала я дома, — а у нас будет ребенок.
Он влепился в меня безумным взглядом и закричал страшным шепотом:
— Да ну!?
И расплылся в улыбке, радостной и глуповатой. Я такого выражения лица у него никогда не видела.
Но когда с тем же торжественным сообщением поехала к тете Ляле, на меня вылили ушат холодной воды.
— Какое ты имеешь право, — разгневалась тетка, — помышлять о ребенке? Это что тебе — шуточки? Война кругом! Ты соображение в голове имеешь?
— Имею, — сердито ответила я, — и у нас будет ребенок. Мы этому ужасно рады. Вот и все мои соображения.
— Не понимаю! Не понимаю! — вздымала руки тетя Ляля. — Способности к исключительному легкомыслию у тебя просто феноменальные!
И стала уговаривать сделать аборт. И устроит все, и врача хорошего найдет, и все будет в порядке, без осложнений. И были в ее словах все резоны и здравый смысл, но я сказала:
— Нет. Я пять лет ждала, я даже ждать перестала.
— Чем кормить будешь? — вскричала тетя Ляля. — Подумала?
— Подумала. Сиськой, — отрезала я и уехала разобиженная.
Дома заглянула к матушке. Нет, я не сомневалась. Ясно, буду рожать, хоть тысяча войн. Я хотела услышать обыкновенное человеческое слово. Я все ей рассказала. И про Лялино предложение тоже. Матушка и секунды раздумывать не стала.
— Наташа, деточка, какой может быть разговор? Это такая радость — ребенок! И вдруг его уничтожить. Даже не думай об этом. Носи на здоровье, а мы поможем, все сделаем… Война! Война закончится, как заканчиваются все войны.