Возвращение в эмиграцию. Книга первая
Шрифт:
— Знаешь, — сказал он мне, — не буди лиха, пока оно спит. Спрячь до лучших времен.
Видно, я хорошо спрятала, этот документ сохранился у нас до сего дня.
В феврале поселился в доме на Лурмель Мещеряков, Мещеряк, как мы его называли. Он благополучно завершил работу по контракту, приехал, привез часть Сережиных вещей. Все, кроме Сережиного любимого пуловера. Еще мама покойная вязала. А когда мы спросили Мещеряка, где пуловер-то, он, не задумываясь, ответил:
— А его моль съела.
Так
Мещеряк покрутился в Париже, устроился на работу и вдруг появился на Лурмель в немецкой форме. В первый момент его не узнали и ударились в панику — немец пришел! Потом все же разобрались.
По пути к себе в комнату у Мещеряка хватило наглости подняться к нам. У нас сидел в гостях Вася Шершнев. Мещеряк ввалился, мы вытаращили глаза.
— Вот, — избегая смотреть на нас, развязно сказал Мещеряк, — еду воевать с большевиками. Что тебе, Вася, привезти из России?
— А привези ты мне горсть русской земли, — сказал со значением Вася.
Сережа опомнился и без лишних разговоров выставил Мещеряка за дверь. На другой день тот с Лурмель съехал.
Побывал в нашем доме еще один русский, надевший немецкую форму. Любашин муж. То не было о нем ни слуху ни духу много лет, а тут расчувствовался, явился перед отъездом в Россию прощаться с дочками. Любаша его на порог не пустила. Встала в дверях, бледная, решительная, и стояла, пока тот не ушел. Назад он не вернулся, погиб в России.
А Мещеряк вернулся. И привез Васе Шершневу горсть русской земли в мешочке. Вася взял землю, поблагодарил, потом схватил Мещеряка за шиворот и спустил кубарем с лестницы.
Не жаловала русская эмиграция коллаборационистов. Презирали, при встрече не подавали руки, над Жеребковским заведением издевались. Был такой Владимир Жеребков, провозгласивший себя русским фюрером. Нет, не пошла за немцами эмиграция, хоть те и рассчитывали на это. Ведь по логике вещей нам полагалось сотрудничать с ними, с песней на устах идти мстить большевикам за все. Но то большевики, а то — Россия. Черт с ними, с большевиками, была бы жива Россия. Так думали многие. Большинство. Почти все.
У Беля я проработала до восьми месяцев и выдохлась.
День, когда я благополучно утрясла все вопросы с работой, завершился воздушной тревогой. Взревели сирены, послышались взрывы. Обычно в нашем квартале было тихо, мы никуда не прятались, а тут стало страшно. Уж очень завывало кругом и грохотало. Но в убежище никто не пошел. Весь дом собрался на втором этаже, теснились возле окон. Яркие вспышки виднелись в стороне Бианкура, где жили тетя Ляля, Татка и бабушка, где жил дядя Костя с женой, сыном и Мариной.
Грохот усиливался, дребезжало плохо вставленное окно. Потом все стихло, только виднелось далекое зарево, краснел, наливался мрачным багрянцем ночной небосвод.
Видя, как я волнуюсь, матушка
Наутро поехали. Метро довезло нас только до Порт Сен Клу, дальше в сторону Булонь-Бианкура движения не было.
Выходим наружу, идем пешком. На пропускных пунктах наряды полиции. Подходим к полицейским, просим пропустить.
— Нельзя! — рявкают в ответ и отворачиваются.
Тогда в ответ начинаю орать я. Нервы, что ли, сдали?
— Как это нельзя? Как это нельзя? У меня там мать, бабушка, сестры! А вот я у вас на посту рожу сейчас! Что вы тогда будете делать?
Один из фликов мотает головой, такая перспектива его не устраивает.
— Ладно, уж. Проходите. Быстро.
Проходим. До нашего дома еще далеко, а на улицах пока все в порядке. Только нет ни автомобилей, ни прохожих. Как во времена Великого Исхода.
Это началось дальше. Опущенные гофрированные жалюзи на витринах вздуты, как огромные животы, тротуары усеяны битым стеклом. Переливаются, сверкают на солнце осколки. Но разрушений нет. Пока нет. Хряп, хряп — хрустит под ногами.
Сворачиваем на нашу улицу. Она бесконечна. А вот и первые разрушения. Снаряд угодил в наш любимый кинотеатр. Останавливаюсь, смотрю на развороченные кресла, зияющее вместо крыши небо и целехонький, совершенно неуместный среди битого кирпича и дыма, экран.
Идем дальше. Вдруг Сережа забегает вперед и становится у меня на дороге. Я тянусь поверх его плеча, но ничего не вижу. Вернее, вижу издали верхушки платанов, что растут в пассаже между теткиным и маминым домом. Но одного не могу понять. Раньше их не было видно, а теперь видно. Мамин дом высокий, семиэтажный, платаны никогда из-за него не выглядывали, да еще так, чтобы до половины. Не могли же они вырасти за неделю. Но сознание уже сработало, уже дошло. Это разрушен мамин дом!
— Мама! — кричу я. — Мама! — и рвусь из Сережиных рук.
У него зрачки — точки. Он ни слова не может вымолвить. Тащит меня к скамейке на бульваре, усаживает силком, но я сопротивляюсь, рвусь неизвестно куда.
— Наташа! Наташа! — трясет он меня, чтобы я опомнилась. — Что ты? Что ты? Мамы там нет! Мама давно умерла.
И пелена минутного сумасшествия отступает. Да, мама умерла. Полтора года назад мы тихо схоронили ее на кладбище в Бианкуре, и когда шли обратно по главной аллее мимо мраморных ангелов и пышно цветущих хризантем, я подняла голову и посмотрела на окно нашей бывшей квартиры в отеле «Гортензия». Показалось, будто за стеклом кто-то стоит. Там и вправду кто-то стоял. Окно открылось, чья-то рука встряхнула над улицей белую салфетку. Обозначилось светлое пятно лица. Но это была другая женщина.