Возвращение в эмиграцию. Книга первая
Шрифт:
Между столами бегали монашки и испуганно верещали:
— Не кормите детей! Не кормите детей! Это только для мам! Детям не положено!
Ох, уж эти монашки! Это какая же мать станет лопать на глазах у ребенка шоколад, а дитя будет сидеть рядом и смотреть голодными глазами!
Но монашки нашли выход. Запретили пускать детей в столовую. Детей оставляли во дворе под присмотром, а мамы входили одни. Перед тем, как сесть за стол, требовалось исполнить гимн, но не во славу Господа Бога, а во славу маршала Петена. Запевали монашки, мы поначалу и слов не знали.
Исполнив гимн, садились.
— Кушайте, кушайте, дорогие мамы, а дети во дворе поиграют!
И тогда в Париже появилась новая мода. Француженки знают в этом деле большой толк. Пошла мода на юбки с большими карманами. Мамы чинно выпивали молоко или какао — в карман не нальешь. Остальное тоже исчезало. Отсидев положенное, все расходились, и дома дети благополучно съедали содержимое модных карманов.
В июле матушка предложила Сереже отпуск. А чтобы мы не парились в духоте, велела ехать на Марну и хорошенько отдохнуть в Нуази-ле-Гран.
В Нуази-ле-Гран у матери Марии был дом, снятый под санаторий для туберкулезных больных. Но во время войны дом почти пустовал, там селились и жили от случая к случаю. Места было много, мы с радостью приняли это предложение.
Это был чудесный месяц отдыха от всего. От войны, от оккупации, даже от голода. В Нуази-ле-Гран все было намного дешевле, а по летнему времени появились фрукты и овощи. В отличие от дома на Лурмель здесь было тихо, жизнь текла размеренная, отрешенная.
Большую часть времени пропадали на реке. Марна текла полноводная, в лугах, среди зарослей краснотала и ольховника. В травах качались невинные полевые цветы, пахло шалфеем и пижмой. По вечерам возле берега, в сырости, набирала силу и забивала все дневные знойные запахи душистая мята. В перелесках можно было отыскать куст лещины и полакомиться молочным орешком, вынув его из шершавого, с фестонами по краям, нежно-зеленого стаканчика.
Я посоветовалась с местным доктором, и он позволил, не увлекаясь, конечно, купаться в самые жаркие часы дня. Вода была теплая, парная. По утрам нас будили сладкие песни малиновки и печальные жалобы иволги.
Однажды Сережа показал мне одного жильца. Пожилого человека с бородкой. Он снимал комнату в дальнем конце дома, жил нелюдимо, ни с кем в знакомство не вступал, к нему в компанию тоже никто не навязывался. Часто мы видели его сидящим на берегу в широкополой белой панаме. Он мог часами глядеть на тихо бегущую реку.
— Знаешь, кто это такой?
— Нет.
— Бальмонт.
— Какой Бальмонт? Тот самый: «Заводь спит, молчит вода зеркальная»?
Я стала приглядываться к знаменитому поэту, но так, чтобы наш сосед не заметил повышенного интереса.
— Слушай, — толкнула я под локоть Сережу, — давай познакомимся. Ему скучно одному.
— Неудобно, — поежился он, — человек явно ищет уединения, а мы к нему полезем знакомиться. Неудобно.
Так мы и не познакомились
Изредка нас навещали друзья. Приезжали Вася Шершнев, Славик Понаровский. Славик и Вася с шумом бросались в воду, долго плыли под водой, выныривали и начинали ухать и переворачиваться, как водяные черти. Я уходила кормить ребенка, а мужчины оставались на берегу и о чем-то серьезно толковали.
Странные это были визиты, без жен, без детей, хотя Нина вполне могла привезти мальчиков, а Ирина Шершнева — четырнадцатилетнюю дочь. Но когда я спрашивала у Сережи, почему так, почему они приезжают одни, он отмахивался.
— Оставь, нам тоже иногда хочется поговорить о своем.
— О чем о своем?
— Да ни о чем особенно.
И прекращал разговор. Если бы я не была так занята ребенком, я бы непременно выпытала у него, о чем они там говорят, в уединении на берегу реки. Но выяснилось это все гораздо позже.
В начале августа отпуск кончился, мы вернулись домой отдохнувшие, загорелые, а дочь повзрослела ровно на один месяц.
На Лурмель нас ожидало радостное событие — крестины. Крестным отцом позвали Васю Шершнева, крестной матерью по уговору стала Татка. Крестил Викторию Уланову отец Дмитрий.
По такому случаю умудрились достать бутылку чистого спирта, соорудили закуску и навертели фальшивые пельмени. Сидели у Клепининых, у них было просторней, а народу набралось много. Была матушка, был Данила Ермолаевич, Любаша, все крестные. Было очень весело. Отвыкшие от крепкого спиртного, мужчины слегка захмелели. Отец Дмитрий разрумянился и дирижировал, а Сережа и Вася Шершнев пели:
По маленькой, по маленькой, Чилим-бом-бом, чилим-бом-бом…В соседней комнате мирно спали дети. Мы с Тамарой Федоровной по очереди бегали на них смотреть, возвращаясь, успокаивали друг друга.
— Спят?
— Спят, что им сделается.
В сентябре получили Декларацию о вступлении нашей дочери во французское гражданство.
Других особых событий лето не принесло, если не считать начавшихся на Лурмель воскресных чтений. Собирались в столовой, за накрытыми для видимости столами, слушали приходящего лектора. Это напоминало лекции на Монпарнасе, но тогда и места было больше, и народу набивалось в зал до отказа. А тут человек двадцать…
Чаще других приходил с лекциями Николай Александрович Бердяев. Я смутно помнила его. По молодости его доклады тогда казались трудными, непонятными, и мы частенько убегали с них в кино. А был Николай Александрович корректный, с седой бородкой клинышком, с цепким и, как мне казалось, немного сердитым взглядом. Старичок так и сверлил тебя черными глазами, стараясь вдолбить истину в твою глупую голову. Теперь-то я могла и понять больше, и кое-что усвоить, но снова его старания пропадали зря. У меня был на руках грудной ребенок, было не до проблем русской интеллигенции, на которых Николай Александрович специализировался.