Времена и люди
Шрифт:
Слабый свет, проникающий через занавешенное окно, и мягкие лучи дрожащего язычка восковой свечи падали на ее нежное, действительно очень осунувшееся лицо. Выражение лица спокойное, глаза закрыты. Русые волосы зачесаны назад… Нет, не такой представлял он себе смерть. Подлинная смерть делает человека страшным. А Таска словно уснула. Только в уголках губ что-то затаилось — едва проступающая горечь последних мгновений. Нет, это не смерть. Смерть воплотилась скорее в черном платке тети Велики, завязанном огромным узлом под ее дрожащим подбородком. Сидя неподвижно у изголовья дочери, она молчала, уставившись в одну точку. Лицо спало, резко обозначились скулы. Подходили люди, выражая соболезнование, она молчала. И только когда подошел Филипп, уронила голову ему на грудь и разрыдалась, выкрикивая душераздирающим
— Фильо, Фильо! Ушла наша Таска! Оставила нас…
Кто потупился, кто отвернулся, не было мочи глядеть на материнскую муку.
А дед Драган все сидел на бревне у пристройки, по-прежнему безучастный к тому, что происходило в его доме.
Он не шелохнулся даже тогда, когда процессия вышла за ворота и направилась к кладбищу. Что-то болезненно ненормальное появилось в его взгляде. Наступил вечер, а старик все сидел, склонив голову набок, словно дремал. Не слышно было его ни на другой, ни на третий день. Заговорил дед Драган вечером третьего дня, склонившись над рюмкой ментовки, которую поставили перед ним, как только он появился в ресторане.
— Слушайте, люди! Я познал человека. Теперь я знаю о нем все. Ничто в нем от меня не сокрыто.
Сидевшие за соседними столами опустили глаза — ни смешка, ни улыбки: старика любили, несмотря на его чудачества.
— Человек — гость. Появляется из ничего и уходит… Конец! Черная прибирает его к себе. Ее население все множится. Кто не знает, слушайте меня! Ее населения больше, чем нас. Как дерево: его под землей больше, чем над землей… Так вот, живет человек, надрывается из-за своей и из-за чужой глупости. А чего ради? Был человек, нет его, конец. И Христос умер. И божья матерь умерла. Теперь даже говорят, что сам бог-дух умер. Что шумим-то столько, скажите вы мне, если все кругом — ложь вековечная! Даже если выше орла взлетишь, все равно в землю ляжешь. И там настает равенство. Вы меня спрашиваете: какое оно, равенство? И я вам отвечаю: равенство как равенство. Жизнь наша с червей начинается, червями и кончается. Только эта вот, — старик пяткой стукнул по полу, — вечная. Все умирает на ней. Через час ли, через год ли, через тысячи лет, а умирает. А она все та же. Глотает, глотает, и плохое, и хорошее, и ни слова ни о плохом, ни о хорошем. Скажи, Сивриев, истину говорю я?
Тодор позвал официанта: посчитай! — и повернулся к старику:
— Пойдем домой. Провожу.
— Ты, Тодор, никогда меня за ровню не считал и сейчас не считаешь. Я знаю. А черви-то одни есть нас будут — и тебя, и меня.
По селу прошел слух, что дед Драган сошел с ума. Но он продолжал, как и прежде, ходить в теплицы и самым добросовестным образом выполнять обязанности сторожа или, как он сам считал, материально ответственного лица. Никаких отклонений на работе у него не замечали, и тем, кто сталкивался с ним впервые, не казалась особенно странной его болтовня. Есть кое-какие странности в его жестах, в присказках. Да ведь кто теперь без странностей? Ушавчане, что ли, которые встают и ложатся с разговорами о своем многовековой давности вине или об об их «прародителе», геройском римлянине? Или югненские старцы, с утра до вечера сидящие на скамейках у ворот и рассказывающие друг другу небылицы?
А что же Илия?
Первым его делом, едва зарыли Таску, было пойти к Драго, приемщику на станции, и получить деньги за латук, а на следующий день со списком в кармане отправиться по селу, вербуя новых приверженцев в борьбе за получение частных огородов. Однако момент на сей раз он выбрал самый неподходящий. Кто стал бы с ним говорить после Таскиной смерти? Поэтому, в чьи бы ворота он ни постучал, ему отвечали, не открывая: «Иди отсюда и больше не лезь ко мне с этим делом». — «Но ты же обещал». — «Раньше — да, теперь — нет. Ступай себе. Я не согласен с нашими начальниками, открыто говорю, но чтоб с тобой в одном ряду числиться… Нет уж!» Двое из подписавших пришли узнать, отправил ли он «то» наверх.
— Какое «то»? — спросил он, будто не поняв, о чем речь.
— То, с фамилиями.
— А вам зачем знать?
— Вычеркни нас, мы не хотим.
— Поздно, уже послал.
Видя, что подписей больше не прибавится, он сочинил надлежащий текст, приколол к нему
XXIV
Зачем он им понадобился? Работы по горло, и на тебе! — является курьерша: «Филипп, тебя вызывают!» — «Кто? Зачем?» — «Вызывают». Так и не узнал, кто и зачем. Естественно — кто: председатель, партийный секретарь или главный агроном. Но кто из них и зачем? Скорей всего, Сивриев скажет, что делать в этой заварухе, затеянной Илией Чамовым.
Сегодня он поднялся еще раньше, чем обычно. Предрассветная тишина, небо серебрится, словно шелк, воздух свеж и еще неподвижен. Сами собой приходят воспоминания о детстве, о Таске, о их тогдашней Струме, то ласково поблескивавшей под палящим солнцем, то буйной, голосистой, с грохотом катящей камни по дну. Таска всегда звала его играть на берег, под шелковицу, которой уже давным-давно нет, поразговаривать. Какие там разговоры! Только и знали спорить. Чаще всего спорили о том, откуда берется Струма, кто ее «родители». «Она берется от дождя». — «Нет, из гор, — не соглашалась Таска, — нам в детском саду говорили». Он настаивал на своем, но и она не уступала. «Разговор» всегда кончался ссорой. Повзрослев, они иногда продолжали «спор» — в шутку, конечно.
В это утро, слушая несмолкаемый рокот Струмы, он подумал, что теперь их спор окончен, а выиграла в нем сама река, потому что она какая была, такая и есть, такой и будет, неизменной на все века, когда на свете не будет их обоих. При этой мысли его охватила жажда мести: отомстить Илии за все — и за Таску, и за пакостное дело, которым он сейчас занимается.
Филипп уже ходил к председателю… без его вызова. Сначала спросил про письмо: получил ли? «Да, — ответил Сивриев, — и благодарен тебе». Он вспомнил некоторые новые факты. «Знаю, Марян говорил». Переступая с больной ноги на здоровую, он подбирал слова поярче, повыразительнее, чтобы Сивриев понял его стремление, а произнес совсем обыкновенно: «И что теперь будем делать?» Да, точно так и сказал: «Что будем делать?» В интонацию вопроса он вложил свою готовность на все, что от него потребуется. «Что делать?» — удивился Сивриев. Это был редкий момент, мало кто видел Сивриева удивленным. «Да». «Ты — ничего, — сказал он, немного помедлив. — Занимайся теплицами. Там должен быть полный порядок». «Но я не хочу стоять в сторонке, — настаивал он. — Я не герой, но терпеть этого подлеца нет сил. И Таску убил…» «Верю, но тебе действительно лучше стоять в стороне. Ты еще не до конца понимаешь, что Илия и ему подобные, с которыми ты собираешься воевать, люди иной породы. Не тебе тягаться с ними. — Подумал еще немножко и добавил: — Перед тобой будущее. А когда пускаешься в путь, то чем меньше врагов, тем лучше. Поверь на слово! Чем меньше, тем лучше. Так вот что я тебе скажу: занимайся теплицами, смотри, чтоб там был порядок во всем. Этого достаточно».
Он горел желанием броситься в бой с открытым забралом, а первый же его шаг окончился как-то непонятно для него. Может быть, теперь председатель изменил свое решение…
В коридоре перед кабинетом председателя собралось все правление. Значит, заседание. Но ведь он не член правления. Непонятно. Прошел Сивриев, однако по его виду не заметно, чтобы он его ждал. Показался в конце коридора Марян Генков.
— А-а, Филипп, пришел?
Сивриев, посмотрев на них, взял секретаря под руку, отвел в сторонку. Говорят вполголоса, но отдельные слова долетают до него:
— Не впутывай парня в эту историю, Марян.
— Он не малолеток… на ответственном посту. Пусть смотрит, учится…
— Не согласен… отошли его.
Секретарь парткома вернулся к нему, тяжело ступая, но сказал без тени неудобства, смущения: пока иди, а через час-полтора, как кончится заседание, приходи, надо поговорить по одному вопросу.
Точно через час он постучал в дверь кабинета секретаря парткома. Молчание. Постучал второй раз…. Решив подождать, прошелся по коридору. На стенде, прибитом к стене, обтянутом темно-красной материей, среди старых, выцветших таблиц, схем, диаграмм увидел новенькую грамоту: «Лучшему хозяйству округа». Он остановился у стенда и невольно стал вслушиваться в крики, несущиеся из кабинета председателя.