Время ранних разлук
Шрифт:
Капитан Савчук прошел по траншее, заглянул в орудийные окопы, спросил Трофимцева:
— Пушки в полной готовности? Механизмы проверяли?
— Все в порядке, товарищ капитан.
— Так, так. А погребки для снарядов отрыты далековато.
— Иначе нельзя по условиям…
Но Савчук не дал договорить, перебил:
— Какие условия? Условие одно. Вы должны подбить как можно больше танков, вы должны израсходовать все снаряды, прежде чем вас сомнут. Вы поставили бойцам задачу? Отступать вам нельзя…
Трофимцев взорвался:
— Ты уж и со мной говоришь как с покойником! Ты что, хоронить меня пришел?
Бойцы, конечно, слышали этот разговор…
Когда Савчук ушел, Трофимцев записал в свой блокнот: «Снова день без выстрела. Происшествий не случилось». А происшествия были.
Приступая к выполнению задания, старший лейтенант очень волновался, как поведут себя на открытой позиции бойцы, не привыкшие к переднему краю. Опасения оправдались. Несмотря на тщательный инструктаж о маскировке, то кто-то голову высунет из окопа, то из траншеи в сторону поползет. И вдруг один из новых бойцов повесил на куст сушить портянки.
Исчерпав средства словесного воспитания, Трофимцев отполз метров на пятьдесят от орудий и стал стрелять из пистолета над своими окопами. Портянки исчезли…
Шесть суток без сна и покоя. И вот — седьмые. Снова за горой ревут немецкие танки. Пойдут или не пойдут? Стрелка на циферблате часов движется медленно-медленно… А солнце по небу движется еще медленней, солнце, которое стало врагом. Скорей бы темнота!
Вечером старшему лейтенанту Трофимцеву позвонил из штаба капитан Савчук.
— Отбой. Собирайся назад.
Трофимцев даже не сразу понял эти слова, переспросил:
— Как? Как ты говоришь?
— Я сказал тебе: отбой. Обстановка изменилась. Забирай своих матушек и двигай ко мне… Проезд обеспечен…
Ни одного выстрела не сделала батарея Трофимцева за последнюю неделю, ни одного снаряда не израсходовала. Но эта неделя была для него, наверное, самой тяжелой за все годы войны.
Когда Трофимцев вернулся в штаб, то сразу попросил:
— Дайте письмо. Разорвать его, скорее разорвать! И всем солдатам письма верните. Не дай бог, вдруг писарь по ошибке отошлет!
А потом пошел в землянку и стал писать другое письмо.
В землянке темно. Только слабо трепещет в плошке огонек. Трофимцев не знает, с чего начать, ищет первые слова и вдруг видит себя в осколке зеркала. Кто-то брился и оставил… Видит Трофимцев не себя, а чужого, почти незнакомого человека. Неужели это ты, Валерьян? Нет. Ты всегда был черный. А этот — заросший и небритый, что в зеркале, — другой. Постарше и посветлее…
«Милая мамочка, извини за то, что в последнюю неделю не собрался тебе черкнуть, такой уж я неаккуратный. Но волнуйся, не беспокойся…»
ОТСТАВШИЙ ОТ ДИВИЗИОНА
Его звали Юрием.
Он лежал в госпитале, в Пензе, в глубоком тылу, после тяжелой операции, после непоправимой беды: ему ампутировали обе ноги.
Ее звали Алей.
Она приехала из Москвы и устроилась в госпиталь санитаркой, чтобы выходить Юрия, спасти ему жизнь.
Вот уже который месяц проводила она у постели больного.
Нет, она как санитарка хорошо
И никто не мог упрекнуть ее в чрезмерном внимании к одному, потому что, во-первых, ему было хуже всех, а во-вторых, то время, что она не отходила от него, было ее временем: другие санитарки работали посменно, а она смен не признавала и почти не отлучалась из хирургического отделения. Что только держало на ногах эту хрупкую бледненькую девушку, отчаянно пересиливавшую и горе, и сон, и работу, и усталость?
Аля приехала в Пензу на следующий же день, как получила страшное письмо, написанное чужой, не Юриной рукой: «Ваш друг был ранен на фронте, остался без ног, состояние его тяжелое… В бреду повторяет ваше имя… Я попросил у медсестры его полевую сумку. В ней были ваши письма. Адрес госпиталя такой…»
Юрий писал ей почти каждый день с тех пор, как уехал из Москвы, — писал из училища, с фронта. И вдруг — долгий, тревожный перерыв. А за ним — «Ваш друг…»
Письмо пришло утром, когда Аля торопилась в институт на занятия. На занятия она не пошла, забежала в деканат, оставила заявление, потом была в сберкассе, взяла лежавшие на книжке деньги. Откуда они у нее, у студентки? Это Юрий присылал.
Когда он, будучи на фронте, узнал из Алиного письма, что у нее умерла мать, написал: «Об одном прошу тебя: крепись! Найди в себе силы! Чаще думай, что я близко, рядом. Конечно, самовнушение самовнушением. Но одиночество будет давить на тебя, напоминать о себе ежечасно, начиная с мелочей. Тебе трудно, и помочь некому. Я буду помогать тебе своими письмами и еще — не сердись, не сердись: так надо! — я буду высылать тебе половину моего аттестата. Деньги тебе очень нужны, здоровьем ты не крепкая. Только не бросай институт…»
С тех пор каждый месяц Аля получала переводы по военному аттестату, но жила только на свою стипендию. Все полученное относила в сберкассу…
Теперь они и нужны, эти деньги. Сорок четвертый год. Булка хлеба — сто рублей.
Весь остаток дня прошел в душной толчее Казанского вокзала. И вечером, когда она наконец была в вагоне, с трудом припоминала, что же произошло в этой толчее, как удалось получить билет. Она стучала в какие-то окошки — большие и маленькие, от одного ее посылали к другому, она кого-то упрашивала, кого-то пыталась обмануть, у кого-то в кабинете по-детски разревелась, перед ней мелькали лица — равнодушные, строгие, унылые, раздраженные, беспомощные, пока не возникло одно спокойное и доброе. Это был военный с красной повязкой на рукаве. Кажется, у него-то она и разревелась. Он дал ей записку. А потом снова окошки, окошки… И с запиской не так просто.
Главный врач пензенского госпиталя, выслушав сбивчивую речь Али, в свидании с больным отказал.
Аля упорствовала. Тогда он спросил:
— Вы жена?
— Нет.
— Сестра?
— Нет.
— Значит, постороннее лицо…
— Я не буду посторонней. Я буду работать у вас санитаркой.
— У меня вакантных мест нет.
— Я буду работать бесплатно. Это неважно. Может, потом что-то освободится. Вы понимаете, этого человека надо спасти!
— Вы не доверяете нам, врачам?