Все еще здесь
Шрифт:
— С чего начнем?
В доме пять спален. Гостиная с французскими окнами, выходящими в сад. Чердак. Подвал. Чулан. Большая модернизированная ванная. И кухня, которую модернизировать не успели.
— Да тут одного дня не хватит, — говорю я. — А возможно, и двух, и трех.
— Точно. Чем раньше начнем, тем раньше кончим. Так с чего?
— С кухни.
Кухня осталась такой же, какой была в сороковых, потому что мама не слишком-то любила готовить. Правда, она обожала принимать гостей — но для этого нужны не хромированные кастрюли, не скороварки, не посудомойки, овощерезки и прочие хитрые приспособления. Для этого нужна посуда. Обеденные сервизы «Ройял-Далтон»: бело-зеленые тарелки с узкими золотыми каемками, суповые, мелкие и десертные, а кроме того, разливательные ложки и судки для соуса; чайные сервизы «Ройял-Альберт» с цветочным рисунком — чайные чашки, блюдца, тарелочки для пирожных, чайники, сахарницы, молочники; бокалы для вина, рюмки для шерри, тумблеры для виски, крошечные рюмочки для
— Алике, фарфор тебе нужен?
— Нет. А Мелани?
— Она сказала, нет. А хрусталь?
— Несколько штук возьму. Тебе что-нибудь нужно?
— Нет, мы с Мелани из такого старья не пьем. Час спустя — упакованы и заклеены пятнадцать коробок.
— Займемся шкафами с едой, — говорит Сэм.
На полках продуктовых шкафов мы обнаруживаем: муку, сахарную пудру, сахар, сахарозаменитель, рис, сухой тмин, сухую мяту (все — сильно поеденное молью), нераспечатанные запасы печенья («Рич-Ти», «Дайджестивз», «Райвита», крекеры с кремом), банки ананасов в собственном соку, фасоли, быстрорастворимых супов, тунца, сладкой кукурузы, растительное масло, бутылку ванилина, три пакетика корицы, вустерский соус, табаско (многие продукты просрочены лет на десять); в ларе с мукой найдены две сотни фунтов в вышедших из обращения пятифунтовых банкнотах, в пакете сахарной пудры — кольцо с бриллиантом. Кольцо Сэм кладет себе в карман, мятые, траченные молью банкноты с головой королевы — в бардачок автомобиля.
Мы трудимся в поте лица своего, разбирая по кирпичику здание, возведенное тридцатидевятилетним браком наших родителей и нашим собственным детством; мы выбрасываем противень, на котором мама жарила пироги, горшок, в котором варила курицу для супа (обычное блюдо штетлов — его любил отец), потому что мама знала, что настоящая жена должна готовить, должна быть хорошей хозяйкой, должна весь день проводить у плиты, чтобы накормить мужа и детей, должна посвятить себя дому. «Но что значит это домашнее рабство, Алике, по сравнению с тем, что ждало меня в Германии — лагерь, каторжный труд, пуля в голову, когда я ослабею и не смогу больше работать» — так она могла бы сказать мне, но никогда этого не говорила, никогда не заговаривала о том, чего ей удалось избежать, предпочитая вспоминать о льняных скатертях матери, о кружевных наволочках и запахе отцовской трубки.
Покончив с кухней, мы расходимся по своим спальням. У себя я нахожу: апельсиновую губную помаду шестьдесят шестого года, окаменелую, не оставляющую даже самого слабого следа на тыльной стороне кисти; голубые тени «Ревлон»; пустую палетку от подводки. В гардеробе висят пятнистая блузка от «Биба» и пурпурное мини-платье от Мэри Куант — помнится, в нем я ходила на концерт «Битлз» в «Эм-пайр» и прыгала и визжала вместе с другими девчонками, перекрывая рокот бас-гитары, и ритм ударных, и голоса Джона и Пола, выводящие «HardDay's Night». Подростковая сексуальная истерия. Нас распирает от гормонов, мы — тринадцатилетние — обнаруживаем в себе неведомые прежде желания, явившиеся внезапно, как внезапно вырастает грудь: вчера еще ничего не было, а сегодня, намыливаясь в ванной, вдруг обнаруживаешь под рукой холмик с нежным бутончиком соска. Явление груди приводило нас почти в такой же ужас и восторг, как немного спустя — первая кровь; к тому и к другому прилагались новые обязанности, теперь требовалось носить лифчик и пользоваться прокладками. И в то же время, и так же внезапно, над кроватями у нас появлялись плакаты «Битлз» — Пол с невинным мальчишеским лицом, самый милый и нестрашный из всех, и Ринго, некрасивый длинноносый «битл-еврей»; Ринго был для нас старшим братом, с ним мы делились романтическими фантазиями о прогулках при лунном свете с красавчиком Полом. А с Джорджем мне однажды удалось поговорить. Он ехал в своем зеленом «Воксхолле» вниз по Мей-тер-авеню, а я сдернула с головы школьный беретик и подбросила его вверх так, что он летающей тарелкой завертелся высоко под небесами. Джордж посигналил, опустил стекло и крикнул: «Эй, а поймать сможешь?» Я рванула через дорогу, дотянулась до беретика в прыжке, поймала его на палец и закрутила у себя над головой. Джордж рассмеялся и сказал: «Садись, подвезу». Мы ехали через Ливерпуль к аэропорту, и он задавал мне обычные вопросы: «Алике Ребик? Твой папа — доктор из Токстета?» — «Да». — «Как же, его весь город знает», — сказал он. Прохожие оборачивались на нас посмотреть, и мои волосы развевались на ветру, как знамя. «Классная у тебя грива, — сказал Джордж. — Наверное, трудно причесывать?» — «Вообще не расчесать!» — гордо сообщила я. «А я свои отращиваю. И я, и все остальные. У нас теперь волосы будут длиннее».
Мы наполнили уже двадцать мешков, когда Сэм, повернувшись, чтобы открыть окно, обнаружил у стены мамину гладильную доску, до того знакомую, что мы могли бы двадцать раз пройти мимо нее и не заметить. Для нас она сливалась со стеной — простая деревянная доска, вся в трещинах, купленная в сорок седьмом году, через несколько месяцев после свадьбы; на этой доске мать отглаживала воротнички так, как учила ее в Дрездене бабушкина горничная Фрида: «Мегпе Hebe, всегда начинай гладить изнутри. Вот так, видишь?» А потом мама — мне: «Милая, всегда начинай гладить изнутри. Видишь? Вот так».
Сэм взял в руки эту доску — доску, на которой мама гладила его школьные рубашки и брюки, а потом — цветастые рубахи, в которых он ходил подростком, в которых кружил головы девчонкам и отплясывал в «Каверн» под звуки «Битлз», «Джерри энд Пейсмей-керс», «Формост», Били Фьюри, — взял ее в руки и вдруг поднял на меня полные слез глаза и сказал:
— Хватит. Больше не могу.
Когда я обернулась, его уже не было. Он сидел снаружи, на траве, под юккой. Я села рядом на влажную землю. В блекло-синем небе чертил свой путь самолет.
— Не могу больше. Все это сразу… не могу.
А у него шея в морщинах, вдруг заметила я.
— Меня уже тошнит от дома, тошнит от всего. Тошнит от собственной жизни.
Я ушам своим не верила. Мой старший брат, воплощение порядка и праведности — и вдруг такое несет!
— Сэм, перестань! Что за ребячество?
— Ты понимаешь, что наши дети однажды сделают с нами, со мной и с Мел, то же самое? Живешь-живешь — а кончается все вот так. Дети роются в твоем барахле и говорят: на фиг нам это старье, пусть гниет на помойке. Знаешь, вот сейчас, когда я взял в руки эту доску, у меня слезы потекли. Ты говоришь, ребячество. Я и сам себе все время, всю жизнь так говорю. Не будь ребенком, Сэм. Пора бы тебе повзрослеть. И вдруг я подумал: да когда же, черт возьми, я был ребенком? И поребячиться-то не успел. Бар-мицва, пара лет в Америке — и все. Да и до того… После школы — каждый день — в библиотеку. Учись, Сэм, учись, на одни пятерки, все экзамены сдавай на отлично. Всех экзаменов еще не сдал — а уже муж, глава семьи.
— Сэм, а зачем ты вообще женился?
— Я тебе скажу зачем. Потому что смертельно хотел трахаться. А она мне не давала. Потрогать — пожалуйста, а по-настоящему — нет. В конце концов я понял, что либо пойду с ней под венец, либо отправлюсь в город и сниму себе проститутку. Знаешь, что я сделал? Однажды вечером сел на автобус с десяткой в кармане, поехал на Гамбиер-террас, прошелся, огляделся… и уехал домой. В ужасе. Потому что понял: стоит переспать с одной из этих девиц — лечиться буду всю оставшуюся жизнь. И на следующий день сделал предложение. После свадьбы мы наконец-то трахнулись, и с тех пор я не занимался сексом ни с кем, кроме нее. Тебе не кажется, что одна женщина за всю жизнь — это маловато?
— Как, вообще ни с кем? А в Америке?
— А, в коммуне. Да это, в сущности, и коммуна-то была ненастоящая — просто снимали дом на десятерых. Мы там прожили всего месяц — дольше не выдержали. Мел вообще никакая коммуна была не нужна, а мне хотелось посмотреть, на что это похоже. Оказалось, похоже на бардак, совмещенный со свинарником. А это не для нас. Мы с Мел не склонны к хаосу, мы рождены, чтобы наводить в хаосе порядок.
— Значит, теперь ты решил наверстать упущенное. И что же, есть кандидатуры?
Он хихикнул, лицо осветилось знакомой волчьей усмешкой Ребиков — как у отца. К спине у него прилипли сухие листья. У меня на коленках — грязные пятна. Земля усыпана гниющими розовыми лепестками.
— Есть. Лорен.
— Почему?
— Если честно — у меня встает от одного взгляда на нее. Думаешь, этого недостаточно?
— И ради этого ты готов наплевать на тридцать лет семейной жизни?
— Знаешь что? У моего члена мозгов нет. Памяти тоже. И уж точно нет совести. Думаешь, я хочу на ней жениться? Еще чего! Она не из тех, с кем интересно разговаривать. Не мать моих детей, и матерью моих будущих детей уж точно не станет. Я просто до смерти хочу ее трахнуть. Она же ходячая секс-бомба! Я хочу ей вставить, черт побери, хочу почувствовать себя в ней, чтобы она визжала и вертелась подо мной! Лучше уж от перетраха умереть, чем от недотраха, понимаешь?