Все прекрасное – ужасно, все ужасное – прекрасно. Этюды о художниках и живописи
Шрифт:
В сказках, мифах и легендах звери и птицы говорят человеческими голосами, носят людскую одежду, а человек то и дело оборачивается зверьем: чудовищем, лягушкой, оленем…
В высокой литературе человек иной раз просыпается насекомым («Превращение» Франца Кафки).
Люди стремятся стать оборотнями. Они носят звериные фамилии: Волков, Медведев, Зайцев, Лосев, Кисин, Ежов, Львов, Бобров.
Или птичьи: Петухов, Курицын, Гусев, Орлов, Кулик, Воробьев, Лебедев, Снегирев.
Или рыбьи: Щукин, Сомов, Карпов, Карасев…
Встречаются Жуковы и Бабочкины.
Ну и, наконец, в ходу обобщающая фамилия-кличка:
В XIII веке на еврейских средневековых миниатюрах люди иногда изображались с птичьими и звериными головами.
Почему?
Можно ли объяснить подобный феномен интерпретацией второй заповеди в духе запрета на изображение человека?
Или культурно-исторической памятью о древних богах с птичьими и звериными головами, которые окружали евреев в египетском плену?
Итальянский философ Джорджо Агамбен писал: «Наиболее светлая сфера отношений с божественным каким-то образом зависит от той наиболее темной сферы, отделяющей нас от животного».
В книге «Открытое: человек и животное» философ анализирует подобную миниатюру из еврейской Библии ХIII века, на которой принимающие участие в мессианской трапезе праведники изображены с головами животных. (Кстати, на соседней странице манускрипта в качестве провианта изображены чудовища: Левиафан, Бегемот и Зиз.)
Философ полагает, что миниатюрист, изображая праведников таким образом, имел в виду то, что «в последний момент отношения между животным и человеком примут новую форму и что сам человек примирится со своей животной природой».
Настал момент, и в нашем полку прибыло. Пригов расширил «свой круг», добавив к нему Уильяма Шекспира, Уолта Уитмена, Иеронима Босха, Василия Кандинского, Андрея Белого.
Но и на этом неугомонный ДАП не остановился и включил в бестиарий Чубайса и Жириновского.
Такому жесту есть лишь одно объяснение. Вышеупомянутые господа будут присутствовать на нашем пиру в качестве бегемотов и левиафанов.
На грядущем рандеву, назначенном нам незабвенным Дмитрием Александровичем, вкушая мясо птицы Зиз, надо бы не забыть спросить автора рисунков шариковой ручкой на бумаге, верна ли наша догадка.
Александр Юликов
Работа Александра Юликова из серии «Стихия Осипа Мандельштама», висит у меня в гостиной между «Кошкой» Владимира Яковлева и «Обнаженной» Владимира Вейсберга и представляет собой запись «армянских» стихов поэта.
Мандельштам в тексте обращается к Армении на «ты».
Но это не «ты» сказочных царевичей Гвидона и Елисея к очеловеченной стихии: «Ты волна моя, волна!» или «Ветер, ветер! Ты могуч…»
И не «Ужо тебе» потерявшего от несчастья голову Евгения «державцу полумира» – Медному всаднику.
И не страстное признание в любви на «ты» безнадежно влюбленного юноши-поэта («слезы первые любви») к опытной, ветреной, разудалой красавице Родине («какому хочешь чародею отдай разбойную красу»).
И не «ты» несравненного Мальдорора – загадочного князя зла – к «живому» Океану. Не дуэль поэта и стихии.
И не буберовское «ТЫ» Всевышнему.
«Армянский цикл» Мандельштама – это «ты» поэта-туриста к экзотической загранице.
Цель
У нашего художника в квадратное пространство листа-страницы, разделенное на четыре части, убористой скорописью вписаны стихи по горизонтали. Затем поверх части первого слоя текста по вертикали записан второй слой. И, наконец, третий слой скорописи по диагонали покрывает части образовавшегося палимпсеста.
Итак, перед глазами появляются три типа записи. В первом варианте (один слой записи) зритель-читатель легко различает слова. Во втором (два слоя записи) ему требуется немалое усилие, чтобы расчистить слои скорописи и прочесть весть. В третьем случае (три слоя записи) мы уже имеем дело с нечитаемой структурой, где текст выглядит как пространственный узор. Здесь уже для извлечения слова нужно изобретать способ, ключ, шифр. «Вчитываться в морщины задумчивости». И далеко не каждому «текстовой узор» или «узорный текст» раскроет хоть частицу скрытого смысла.
У зрителя-читателя возникает, с одной стороны, средневековый образ Книги-мира, отождествляемой с Вселенной и Творцом. С Текстом, в котором спрятаны все мыслимые и немыслимые знания о мире и мироздании. Прошлое. Настоящее. Будущее. Наша с вами жизнь. С Текстом, состоящим из букв имени Бога. «Письменами Бога», тайной, величайшим ребусом, который человек разгадывает тысячелетия.
С другой – тот самый первоначальный Текст, который, согласно каббале, Бог создал «не в форме имен и осмысленных предложений, а в виде непоследовательного скопления букв без порядка и связи. Только после греха Адама Бог разместил буквы первоначально нечитаемой Торы (Торы Ацелут) так, чтобы сформировались слова Книги книг (Тора Брия); и именно по этой причине явление Мессии совпадет с восстановлением Торы, чьи слова взорвутся, а буквы вернутся к своей чистой материальности, к своему бессмысленному (или всесмысленному) беспорядку <…> В тот самый момент, когда книга отождествляется с миром и Богом, она взрывается – или разрывается, повсюду рассеивая слова и типографские знаки; хотя этот взрыв, являясь взрывом книги, и обладает квадратной формой, то есть сохраняет форму страницы, – это абсолютно нечитаемая страница, которая, будучи тождественной миру, не содержит в себе больше никаких ссылок на него» [13] .
13
Агамбен Дж. Костер и рассказ. М.: Grundrisse, 2015.
Вышеописанная каббалистическая метафора «первоначального текста» вызывает в воображении образ грандиозной вселенской зауми. Идеальной футуристической книги.
Кстати, Юликов, по его собственным воспоминаниям, принялся за «Стихию» после посещения библиотеки музея Маяковского, где впервые подержал в руках ныне знаменитые подлинные самодельные книги русских футуристов.
От наложения слоев текста образовалась геометрическая фигура, состоящая из четырех равнобедренных треугольников разной тональности, уложенных в квадрат (страницы).