Всего одна жизнь
Шрифт:
Он молчит, обволакиваясь папиросным дымом. На лбу капли пота, халат влажен на плечах. Петр всегда после операции принимает душ.
— Не значит ли это, что люди ему в принципе не совсем доверяют? Петр Васильевич, серьезно, меня это волнует.
— А почему врачу должны верить безоговорочно? — бурчит он.
— А потому что нет другого выхода. Или — или. Это специфика профессии. Потому что существует только «до», а «после» — это уже поздно.
— Пожалуй, — соглашается он. — Но то, что ты называешь «после», — это общественная мораль. Без этого нет общества.
— Общество держится на человеческой порядочности, — убежденно говорю я.
Петр Васильевич вскидывает брови, они замирают косо, углом к середине лба,
— И все? Очень мило. Давай сыграем в «локотки», и я пойду домой. Устал что-то… — Он не настроен сегодня на дискуссию.
Он редко бывает на это настроен. А жаль. Я часто провоцирую его, но очень редко достигаю цели. Зато уж, если удастся, успевай только шевелить мозгами!
Он усаживается у угла стола и ставит на него локоть правой руки. Широкий локоть массивной, круглой, волосатой руки. Ладонь у него чуть влажная, толстая и мягкая. Петр любит это единоборство. Кто кого? Минута напряжения, концентрация силы и воли, и чья-то рука побеждена. Он называет это «локотками» и любит, наверное, потому, что здесь, в борьбе с нами — молодыми ребятами, может ощутить свою силу, просто физически как-то утвердиться среди нас. Для него, одинокого человека, это, вероятно, очень важно. И мы безотказно играем в «локотки». Бывает, что он побеждает даже Николая. Я, правда, думаю, что наш добродушный верзила из чувства горячей любви к Петру просто поддается ему. Но я проигрываю по всем правилам. Моя костистая длиннопалая рука задавлена его подушкой.
— Ты сегодня не в форме, — бросает Петр Васильевич.
— Конечно. Старшие товарищи не дают ответа на сжигающие меня вопросы, и я нервничаю.
В это время входит Антонина.
— Ну что, записали? — говорит ей Петр Васильевич.
— Да…
Ее довольно миловидное приплюснутое лицо озаряет радостная улыбка. Какое счастье! Она переписала в операционный журнал две сегодняшние операции. За это время Петр успел принять душ и сыграть со мной в «локотки». Обычно мы записываем операцию в «четыре руки» — оперировавший в «историю», ассистент в журнал. Но Антонина не поспевает и занимается этим отдельно. Медленно, старательно, круглым красивым почерком прилежной семиклассницы. Бр-р… Вот кому-то жена достанется!
— Ну, пойдемте, — говорит Петр Васильевич и поднимается.
У нас так заведено: оперировавшие с дежурным и заведующим обходят в конце рабочего дня послеоперационных больных.
Николай остается выводить незабываемые строки на больших листах историй болезни, а мы отправляемся наверх, в палаты. Я убегаю на минуту от Петра Васильевича и Антонины в операционную. Валерий Кемалыч уже начал аппендэктомию. Эти операции мы обычно делаем на пару с сестрой. Сестры у нас ассистируют не хуже иных врачей. Нина, мы сегодня с нею дежурим, смотрит на меня поверх маски большими серыми глазами и кивает: мол, все в порядке. Длинное смуглое лицо Кемалыча, наполовину закрытое, сосредоточенно и спокойно.
Петра Васильевича и Антонину я догоняю уже в первой послеоперационной палате. Там женщина, которой сегодня удалили грудную железу. Рак. Молодая, полная, симпатичная женщина. Бледновата. Она смотрит на нас без улыбки, как-то отрешенно. Я отхожу к изголовью, а Петр Васильевич садится на стул рядом с кроватью и проверяет пульс. Я не могу смотреть на нее, смотрю на Петра. Мне нестерпимо жаль этих женщин, особенно молодых. Больно сознавать, какой ценой мы добываем для них жизнь. Черт с ними — с желудком, с почкой, с селезенкой, со щитовидной железой!.. Нет, тот не поймет, кто не видел этих женщин через год, три, пять лет после операции. Они веселы, счастливы, как и мы, хирурги, что они живут, любят, воспитывают детей. Но…
— Ну что же, Симочка, пока все идет нормально, — мягко говорит Петр Васильевич. — А?
— Спасибо вам, — тихо отвечает Сима.
И все же главное — жизнь! Жизнь! Вот это голубое весеннее
Петр Васильевич уходит из больницы в четыре, остальные — около пяти.
— Так я вам позвоню часов в восемь, — говорит мне Валерий Кемалыч; он и Антонина обращаются ко мне на «вы» — для них я уже маститый хирург, правая рука Петра. — Попридержите… — Это он насчет своего «хлеба» — аппендицитов. Неуемен до операций. Совсем недавно и я был таким. Кто-то из старых умных хирургов говорил, что в первые пять лет работы молодой хирург смотрит, кого бы прооперировать, в последующие пять — как бы лучше прооперировать, а через десять лет — а нельзя ли тут не оперировать?.. Я прошел только первый этап, но начинаю, кажется, постигать мудрость третьего. Может быть, потому, что хирургов здесь не хватает и приходится много работать.
В опустевшей ординаторской я снова с отвращением усаживаюсь за истории болезни. Пять часов. Тихо. С утра поступило всего человек десять. Ни одного тяжелого или сложного случая. Спокойное дежурство.
В окно видны горы. Коричнево-зеленые, а дальние, которые в дымке, держат еще на своих вершинах серо-белые, как куски старого серебра, снежники. Из-за гор ползут на городок упругие, словно щеки Гаргантюа, отливающие синевой тучи. Ночью, наверное, будет дождь.
Может быть, Лена зайдет? Прежде она заходила ко мне на дежурства. Как и я к ней. Просто так. Поболтаешь, если есть время. Когда-то мы все любили здесь ходить друг к другу на дежурства. Когда и поможешь чем. А если нет работы, вроде быстрее время летит. Каждый из нас знает, как тянется время на спокойном дежурстве.
Правда, в последние годы я ходил редко, собачник съедал мои вечера вчистую. Да и другие ходили теперь тоже редко.
И вообще в нашей жизни многое переменилось. Выветрился постепенно дух коммуны. Вероятно, потому, что маленький наш городок, где все знали друг друга, где новый человек быстро становился «своим», рос словно на дрожжах, и за пять лет на моих глазах превратился в довольно большой город. Я теперь даже в лицо не знаю всех городских врачей. На центральной площади, недавно обстроенной пятиэтажными домами, и прилегающих к ней улицах гуляют вечерами по-столичному одетые молодые люди, сидят на скамьях у ярких цветочных клумб, едят мороженое в почти шикарном местном «Севере» (кафе называется «Алтай»).
От нашей «Птичьей горы» оставались до вчерашнего дня только Ваня с Мусей да я. Все разъехались: кто в область или в Алма-Ату на повышение, кто учиться на курсах или в аспирантуру, кто возвратился в родные пенаты. В первый год после отъезда Лоры переписка с нею велась бойко. Мы знали, что жизнь ее там похожа на первые наши годы здесь: небольшой бурно растущий городок, стройки, трудности, грандиозные планы, неунывающий молодой народец… Через два года мы поздравили ее с замужеством, потом с дочерью. Теперь обмениваемся поздравительными открытками и телеграммами. Всё никак не найдем возможности встретиться.
И Таня вышла замуж за ревнивого своего Игоря, уехала фельдшером в район, где муж работает на шахте. А милые, ставшие мне близкими старики Кирилл Савельевич и Прокофьевна — умерли прошлой осенью; вначале он, а через три дня она. Почти как у Грина: всю жизнь они прожили дружно, в любви, и умерли в один день…
Но самое горькое, может быть, то, что не дождался Кирилл Савельевич своей с Ганзиным книги. Она вышла через два месяца после его смерти. Прекрасная получилась книга! Может быть, она так волнует меня оттого, что я знаю людей, которые писали ее и даже были ее героями? Я отправил книгу Лоре и всем «птичьегорцам», которые не знали ни Ганзина, ни Кирилла Савельевича, и для всех она оказалась близкой. Книга о прошлом нашего городка, о прошлом навсегда теперь нашего, где бы мы ни оказались, края.