Выявить и задержать...
Шрифт:
— Слышали мы, — проговорил дядька Аким, свесив с печи плешивую голову, — слышали мы про Андроново. Мальчонку-то зря, поди-ка?
— Заодно уж, — выдавил хмуро Симка, — не разбирался очень-то. Ну-ка, дядя, сматывай с печи, — добавил он угрожающе. — Греться буду. Два дня с мокрыми ногами. Спал в овине, прямо на полу, застыл ужас как. Ну, тебе говорят, — заорал он.
Лесник скатился по лестнице с резвостью мальчишки. Крестил свой лоб, бормотал:
— Эка, разбойник ты какой, Симка, не зря каторжником звали.
— Каторжник, а на каторге не сидел, — забираясь на печь, отрезал
— Я покатал тачку, — даже с гордостью заговорил дядька Аким. — За революцию. В пятом году с боевиками конфисковал оружие в имении графа Шереметьева. Вот за то и сидел до февральской... не за душегубство...
Симка не ответил. Он снял ботинки, кинул их себе в изголовье, шаркнул обрезом по кирпичам и повалился на живот, вытянув ноги в драных грязных носках. Уснул он сразу, едва положил голову на зипуны. Захрапел зычно, так что Розов даже засмеялся. Срубов задумчиво сказал:
— Спит как сладко. Хоть дубьем бей, хоть камнем по голове. И не услышит. Мне бы так-то... Перед тем, как собаке залаять, снилось, будто мы все в болоте по горло сидим, а над головами воронье кружится и норовит каждая в глаз клюнуть. Махнуть бы рукой, а сил нет. И так жутко стало мне, что, верно, заорал.
— И что она воет, твоя собака, — уже угрюмо обратился он к леснику, сидящему около печи на железном листе. — Вторая ночь, как воет. Будто по загубленной душе. Пришибу я ее, ей-богу.
Жизнь в лесу, каторга, борода да поломанные зубы, плешина от лба до затылка, оставляющая волосы только над крупными ушами, сделали лесника, пятидесятилетнего человека, стариком.
Кряхтя, посапывая носом, он повернулся к Срубову, проговорил обидчиво:
— Пес по-человечески не бавкает, Вася. Вышел бы тогда я да и приказал молчать. А убивать животину не дам.
— Нет, убью я ее...
И Срубов стал подыматься.
— Ты не трогай пса, Василий, — сказал Оса. — Не хватало нам теперь собак морить.
Срубов выругался тихонько, лег рядом с Растратчиком. Длинные ноги его в хромовых сапогах стукнули об пол. Оса проговорил негромко:
— Что-то и правда пес развылся у тебя, дядька Аким. Пора бы нам отсюда уходить. Да еще за Симкой кто-нибудь потянется. Патронов вот только маловато. Ну, если найдет дед Федот волостного из Ченцов, будем с патронами и пироксилином.
Стремительно прошел по сторожке Мышков, затягиваясь папиросой. Лицо его, бледное, с нездоровой желтизной, заалело, разгорячилось. Остановился около скамьи, глядя почему-то на лесника, который, сидя у печи, тянул воду из рыльца помятого чайника.
— Как ты думаешь, Ефрем, что же такое происходит в Петербурге? Неужели, действительно, восстание?.. Ведь это же в самом-то гнезде большевиков.
Он оглянулся на печь, с которой свисали Симкины ноги. Ноги эти шевелились. Быть может, и во сне Симка бежал по дороге от своего преследователя. Даже вскрикнул, да так, что лесник уронил чайник и покосил головой наверх.
— Перекурить бы по папироске, Ефрем, в лесу.
В лесу было тихо. Стволы сосен, подступивших к сторожке, дрожали в густом свете луны, как на течении реки. Поблескивали вдоль тропки лужицы, прихваченные легким весенним морозцем. Натужно скрипели
— Вот тебе, — задумчиво проговорил Оса, — у нее, у этой образины, вся жизнь впереди. У собаки — и жизнь. А у нас нет жизни. Один дым мерещится.
Он хрустнул пальцами, выбрал из коробки, которую поднес ему Мышков, горсть табаку. Принял и листок газеты, ссыпал на него табак, стал лениво сворачивать папиросу.
Мышков первый закурил, втянул щеки, пыхнул дымком и огляделся вокруг. Глаза его лихорадочно блестели в лунном свете. Казалось, что сейчас скажет что-нибудь про этот глухой лес, раскинувшийся на десятки километров, про эту опушку, отполированную зыбким желтым светом, про сторожку, моргающую слепо одним окошечком. Но он заговорил о другом, подрыгивая коленом, вполголоса. Может, опасался, что кто-то из обитателей, — тот же Срубов, — приложил ухо к двери, слушает их разговор.
— Ты, Ефрем, даже представить не можешь, в каком я радужном состоянии. С тех пор, пожалуй, как шел с генералом Деникиным с юга на Москву, не было такого чувства. Этот Симка, — он ткнул пальцем в бревно сторожки, — и верно, «комендант смерти»... Из тех, что за кусок хлеба или тарелку щей (тут он почему-то усмехнулся) пойдут на что угодно. Сегодня он семью в совхозе укокошил, завтра он и нас среди ночи задушит. Идей в голове у него никаких, смею заверить совершенно точно. Знаю я его давно, еще с тех пор, как в нашем краю царило мирское благоденствие и покой. В германскую вернулся я как-то на побывку, имел счастье видеть, как он в казанскую валтузил мужика. Да еще напоследок косу подцепил. Хорошо я наганом отогнал — распорол бы мужика на части, не пришлось бы тому встретить рабоче-крестьянскую революцию...
Он опять усмехнулся, повертел головой, жадно и торопливо затянулся папиросой.
Оса раздраженно спросил:
— А чему ты радуешься, Мышков? Мы ведь не в Питере. Мы в самой мошне у Советской власти. Вроде блох. Запустят вот пальцы и под ноготь. Только щелкоток пойдет. Верно Павел сказал, будто мы все вроде орехов: мол, перещелкают, как узнают, что сидим в этой сторожке.
Мышков помедлил немного.
— Ты где революцию встретил, Ефрем?
Оса не сразу ответил, и потому Мышков, наверное, подумал, что собеседник его задремал на этом чурбане. Заглянул в лицо, оскалил отливающие фосфорической синеватиной зубы:
— Скучно говорю?
— Да нет, — злобно отозвался Оса, — я слушаю. До сна ли по такой жизни. Тоже, как и Срубову, чушь жуткая лезет в голову по ночам. А насчет где встретил революцию. Так я ведь и не воевал на германской. Перед самой революцией послужил в николаевской армии немного. Мундир надел этот вот унтер-офицерский, и отправили нас за Новгород в пехотный полк. С полгода в казармах сидели, боев никаких, только и воевали со вшами, да мокрицами, да красными тараканами. А тут и революция. Порассыпались кто куда...