Выздоровление
Шрифт:
ПИСЬМО К ВНУКУ. Встретимся ли мы с тобой, я не знаю. Твоему деду тридцать три года, а он уже стар и устал.
Я родился в год, когда были запрещены аборты. Но я-то мог родиться и в следующем году, когда запрет сняли. Твое появление проблематично. Я знаю по крайней мере трех женщин, из которых каждая могла стать твоей бабкой. Могла, но не захотела, и, может быть, станет вечно проклинать меня. И я все никак не встречу твою бабушку. Но время еще есть. Поговорим.
Тебе семнадцать? Двадцать два? Сорок? Когда ты захотел поговорить со мной, своим дедом? Жив ли я еще?
Поговорим.
Тебя уже волнуют
Знаешь ли ты, что есть (была) на земле Роптанка? Там наши корни. Речка наша уже сейчас стала обрастать новым лесом. Старый, погубленный, помнил твой прадед. Ну, и прапрадед, конечно. При мне стал подниматься новый… Но, может быть, я не о том?
— Ты счастлив? Это о тебе мы мечтали в 1987 году?
Ну, слово «перестройка» ты знаешь, конечно, ведь мы назвали процесс, обозначаемый им, бесконечным. Чему теперь равно ускорение? Вы еще не надорвались?
Не думай, что твой дед — это та самая ржавая шестеренка, которую не известно, куда следует приложить. Я уверен, действует еще механизм торможения… Что попиваешь ты, читая это письмо? Ты счастлив?
Знаешь ли ты, что такое одиночество? Если ты не удивился такому количеству вопросительных знаков в моем письме, — знаешь. Если сердит от этого, — знай. Коммуникабельный человек легко снимает свои вопросы сам. Не потому, что он трепло. Его фонтан отдыхает, когда хочет, нет нужды затыкать его. (Имей в виду, я шучу. Это шутка.)
Ты прав, я не уверен, что мы встретимся. Мне бы успеть наговориться с твоим отцом.
Нет, теоретически наша жизнь не короче вашей, хотя и не длинней. Где у вас сеют табак? Сколько еще осталось неразряженных боеголовок? Я родился в год, когда в сорока километрах от Роптанки «испытывали» атомную бомбу. Что нового вы узнали о раке? Сколько еще умерло от другой, «неприличной», болезни? Вирус уже поменял свой код? Ты действительно не имеешь понятия, что значит искать окурок в час ночи у подъезда, когда вдруг кончилось курево?
Что ты читал у Чехова?
Посмотреть бы на ваши поля…
Скажи, вы вместе? Нам и то надоела разобщенность. Ликвидировали, наконец, образцово-показательные хоры? Никогда не надевай дебильники! Всегда должно быть, с кем слушать музыку. Ведь ты счастлив?
Идея этого письма так взбудоражила меня! Я, пожалуй, передохну. Отвлекусь. Дел-то у нас хватает… В конверт я потом положу вот этот двугривенный прошлогодней чеканки. Он еще сияет как луна… Нет, ты действительно счастлив? Мне еще не приходилось говорить со счастливым человеком.
Сенека: «Чистая совесть может созвать целую толпу, нечистая и в одиночестве не избавлена от тревоги и беспокойства. Если твои поступки честны, пусть все о них знают, если они постыдны, что толку таить их от всех, когда ты сам о них знаешь? И несчастный ты человек, если не считаешься с этим свидетелем! Будь здоров».
Через неделю в соседнюю палату положили Егора Кузьмича Делова. Сказали: в тяжелом состоянии, черного. Василий пошел посмотреть. Егор Кузьмич лежал возле окна и лицом был действительно страшен. Но, может быть, это скупой
— В приемном покое, — подсказала сестра.
Даже так! Василий открыл дверь самой тесной в больничке комнатушки и увидел парторга Ревункова, отряхивающего над ванной мокрую шляпу. Повесив головной убор на манометр титана, он улыбнулся и протянул руку.
— Привет, Василий Софроныч, привет! В палату не стал проходить — как барбос мокрый!
Они сели на кушетку.
— Как ты? — спросил Ревунков. — Хотел еще неделю назад заглянуть, да закружился, понимаешь…
— А я… вот, — выдавил Василий, не зная, что говорить партийному начальству; может, взносы платить пора…
— Воспаление — дело нешуточное, — энергично тряхнул головой парторг. — Лечиться надо всерьез.
— Да уж искололи, сидеть не на чем! — выручила обкатанная за неделю фраза.
— Знакомая ситуация, — засмеялся Ревунков, но тут же сделался серьезным, таким, каким, наверное, и хотел выглядеть во время свидания. — У меня такой вопрос, Василий Софроныч… Даже не знаю, как сказать… Короче, твои орлы клуб… твердую пшеницу в клуб засыпали. Ты в курсе?
К этому вопросу Василий не был готов. Взглянув на него, Ревунков продолжил.
— Ну, не всю… Были мы у них сейчас с председателем, — он говорил пока медленно, подбирая слова. — Картина такая… Гримировка теперь у них и склад, и мастерская. Сами живут в кинобудке. Иван Михайлович сказал: к крыше ближе, трубу от «буржуйки» легче вывести… Да. А весь зал, вся сцена, — всё засыпано зерном!
— Загорелось? — нетерпеливо спросил Василий.
— А? Нет… Лично вороха щупал — нет… Так ты, значит, в курсе?
Василий смутился.
— Ну, в общем, конечно… Я же во второй класс ходил, когда школа ячменем была засыпана…
— Так то школа! — Ревунков поднялся с кушетки. — Центр села, можно сказать. А как из Богодаровки, из клуба вашего, зерно брать? Ведрами грузить? А сколько машин туда надо? Вы об этом подумали? Там же тысяча центнеров, не меньше! Сто тонн! Ты соображаешь?
— Ну, а что, сгноить надо было?
— Я не знаю! — Ревунков развел руками. — Из-под комбайна мы у тебя любым транспортом возьмем — ширк, и нету! Самое большее час на один рейс. А теперь? Двадцать «газонов» прикажешь гнать? Не то что «КамАЗы», их-то никто не согласится загружать с пола! А вы — руки в брюки… дело сделали!