Чтение онлайн

на главную

Жанры

Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
Шрифт:

«Прости меня. Я говорю с тобой…»

Памяти В. Луговского
Прости меня. Я говорю с тобой на языке дешевых аллегорий, на языке холодных эпитафий, кладбищенской травы, надменных туч! Ты – словно вспышка магния. Лицо в венце. Как рот кладбищенской мадонны. В 4.20 прибыл самолет, и в цинковом гробу въезжает в гибель тот, кто моим врагом от века не был, хотя, быть может, был не вовсе другом. Прости меня. Я свет иного дня и не лишен надежд и упований, и ежели из мертвых выпал рук не светоч, нет, а так – светильник малый, то кто-нибудь обязан подхватить и этот малый, этот слабый светец, хотя потом придется дуть на пальцы. Я чту тебя. Боюсь шумливых слов, и всё же – чту. Прости меня, учитель.

НА СМЕРТЬ ПОЭТА

Трудно душе говорить об ушедшем в столпотвореньи отрад и печалей, в космосе, в вихре его сумасшедшем, трудно, как трудно не плакать ночами, вспомнив, что добрые веки сомкнулись, вспомнив, что он не увидит рассвета, вспомнив, что кружево праздничных улиц больше не встретит живого поэта. А у судьбы не прямая дорога, а у поэта нет права на жалость: много любил он и сетовал много, много невысказанного осталось – невоплощенных тревог и желаний, замыслов, не превратившихся в слово, – юность жила в седине его ранней, нежность – в улыбке поэта седого. Трубы
столетья поэту трубили,
зори столетья поэту сияли, женщины крепко поэта любили, юноши чутко поэту внимали, – что же тогда называется счастьем, если не эта святая влюбленность, сердце, охваченное всеучастьем, жизни ликующей неугомонность?
Шашка стоит у его изголовья, тяжкие книги не сдвинуты с полок, смерть заглянула под прочную кровлю, друг мой в отъезде – а путь его долог. Долог иль нет – мы тебя не забудем, мы – твои песни, сыны, побратимы: слово твое устремляется к людям, Смерть и Поэзия – несовместимы!

ПАМЯТИ ПОЭТА

Порою проза мне внушает страх. Так вот, перенимая эстафету, я буду говорить о нем в стихах, как это и положено поэту. Что остается в памяти людской? Какие-то черты, приметы, краски… Конечно же, не гипс холодной маски, а огненного сердца непокой. Проходит и уходит человек, а хрупкий голос остается с нами. Чуть барственный. За строгими словами нам слышится дыханье горных рек. Слова опять ложатся на весы. Суровые. И кроткие, как дети. Медлительные движутся часы в его пустом рабочем кабинете. Что было с ним? В нем клокотала кровь стремительно, тревожно и устало, в нем плакала вселенская любовь, – стыдиться этой рифмы не пристало. Его судьбу поэзия прожгла, оледенили синие метели, – младенческая нежность в нем жила, нежданная в таком гигантском теле. Патетика вступала на порог и оступалась, мудро и нежданно… В нем юмор жил. Не жалкий юморок, а добродушный юмор великана. А благодушный юмор. Без затей. Не вытесненный ни хандрой, ни сплином… Он остается в памяти моей седым сорокалетним исполином. Как замыслы рождаются в тиши! Луна в окне повисла тонкой льдинкой. Он, сгорбившись, чинил карандаши какой-то хитроумною машинкой. Потом в гроссбух ложилась строчек вязь, итоги размышлений, и видений, и в идений. Ночных бессонных бдений. Так новая поэма началась. Он знал, что в ней немногого достиг. И, карандаш сжимая цепкой хваткой, вел дальше речь. Особою повадкой порою отличался белый стих. Он возвещал о сердце молодом, шел в бестолочь лирического сплава, но внешне сдержан был. Так подо льдом в Исландии еще клокочет лава. Какой он был мудрец и фантазер в сединах цвета пепельного дыма… Он иногда листал МОРСКОЙ ОБЗОР ИТАЛИИ – РИВИСТА МАРИТТИМА. Он был земной. Он был душой земли, в былинном, прочном, богатырском стиле. Но как его манили корабли, как пароходы стройные манили! Потом поэма поднимает флаг, и он листков исписанную груду укладывает в «Папку для бумаг» («К чему здесь надпись “Папка для бумаг”, ведь я носки совать в нее не буду?!»). Пусть белый, раскаленный добела, стих поостынет в ящике стола. Пусть пожелтеет по краям бумага. Ну хоть чуть-чуть. Не очень, а слегка. Пускай поэма не спускает флага, ведь, может быть, она войдет в века, а может быть, умрет в столичном шуме; пусть огненное сердце плавил лед, – итоги всех терзаний и раздумий тебе, читатель, он передает. В твои музеи и библиотеки он входит с каждой новою строкой, но не забудь о странном человеке, ведь был на свете человек такой, бесспорно, с недостатками своими, а вот – не выносил сладчайшей лжи; и, неподкупной истины во имя, спасибо современникам скажи. За то, что тщательно оберегали его от пышных званий и регалий, за то, что не кадили фимиам, что в горечь не подмешивали сладость, а он – а он всю грусть свою и радость дарил своим клокочущим словам! Не сладость. Не елей скороговорок. Не соловьиных трелей перелив. Он был поэт. Как вечность, дальнозорок. А сердцем не речист. Не говорлив. И всё ж не мог остаться пантомимой бунтарских строф ликующий накал, и – образный, великолепный, зримый, внезапный мир пред нами возникал! Он возникал – оформлен и оритмен, линейно-четок и грозово-синь, — вот так воспел бы розы и полынь двадцатого столетия Уитмен. Колдуя, торжествуя и греша, ликуя, шарлатаня и шаманя, он был как призрак на киноэкране, Солнцеворота звонкая душа! Когда в душе поселится талант, уют не осеняет человека. Он поднял – поэтический Атлант – живое бремя Середины Века, он эту ношу на себя взвалил, большой, широкогрудый, крепкоплечий, – груз разочарований и увечий, смятений, расставаний и могил. Груз радостей, надежд. Печалей бремя. Спортсмен, и книгочей, и эрудит, чьим голосом заговорило Время, кого само Забвенье пощадит. Приходит ночь и тихо лампы тушит на старомодном письменном столе; душа живет не в ерунде частушек – в поэмах строгих, в горном хрустале. Душа живет в ямбическом походе. В нейтронах. В атомах. В любом из нас. О, на каком прозрачном пароходе плывет она в Грядущее сейчас? Она, запечатленная в граните, к нам, к людям обращается окрест: «Запомните – во мгле не затемните мой краткий облик, мимолетный жест!» Темнеют строф шершавые поковки, меня он призывает на совет, и на стеклянной крыше Третьяковки горит самосожженческий рассвет. И я, прозаик с тусклых побережий (гори, рассвет, гори и розовей!), ловлю его застенчиво-медвежий, дремучий взгляд из-под ночных бровей. Рассвет всей глыбой впаян в четкость линий, махиной всей вмурован в грозный быт. В рубахе трикотажной темно-синей передо мной Поэзия сидит. Рассветным алым пламенем багрима и все-таки белее полотна, вдруг Мастером становится она, раскуривая сигарету «Прима» у настежь растворенного окна.

«Есть у каждой поры свой особенный норов…»

Есть у каждой поры свой особенный норов. Между тем об заклад я побиться готов: это было в Эпоху Чернильных Приборов, на исходе тридцатых, разъятых годов, где цвели виршеплеты, экстазы надергав, рифмы сложные выстроив в поте лица… Сколько было, друзья, не английских Георгов, а восторгов по поводу выеденного яйца! Подымала эпоха на флаг свой планшайбы – усмотри некий блюминг и вмиг опупей! И из каждой, трагически тонущей, лайбы сорок тысяч вымучивалось эпопей. Жизнь и смерть отошли на потребу зевакам, с разужасных плакатов глядел супостат, – с высочайших небес леденеющим знаком, восклицательным знаком летел стратостат. Сотворяли Дейнеки постыдные фрески, – наперед уже было всё как есть решено, – и в отчаянном шорохе, громе и треске звуковое, как ересь, рождалось кино. И звучали акафисты столь велегласно, что и вчуже того устыдиться не грех, – до того уж всё было трагически ясно, – что и слезы не в слезы, и хохот не в смех! Саблезубая летопись дачных заборов, – и – сегодня, сейчас – торопливо воспеть… Это было в эпоху Чернильных Приборов, где
роскошный нефрит и постылая медь.
Всё как есть превзошли мы. Не в банковском сейфе наше счастье, а в сжатьях медлительных льдов. И в каком-то там полупридуманном дрейфе целый год изгилялся «Георгий Седов». Паровоз наш летел. И на чахлой дрезине догонял его вечный лирический слог… Эти девушки в тапках на белой резине, – эпилога не сыщешь – всё вечный пролог! Надо было хоть чуточку приостановиться, – поумнеть, хоть на миг, – оглядеться во мгле. Но в державной тоске воздымалась десница Единицей Восторга на грешной земле. Где ж ты, девочка? Где ж ты, девчонка, беглянка? Может, век для тебя был нетворчески груб? Белый дым, как Дух Банко над кровлей Госбанка, – белый призрак зимы над флотильями труб! Мой державный корабль! О каком карнавале стихотворцы поют в бедном ЦПКиО, Если наш разъединственный лирик в опале, – окромя же него не сыскать никого! Что ж! На смену надрывным «Вы жертвою пали…» Дунаевский явился с мажором его! Так Дух Банко витает над спящим Госбанком, над угрюмым Макбетом, зарезавшим сон, – и на смену былым пулеметчицам Анкам Карла Доннер приходит и ейный шансон. Это смена формаций, где новые предки, где гоняет коней Ипподром Мелодрам, – где в отчаянно модной пуховой беретке вдруг сверкнул синевой шалый блеск монограмм. Обрывалась эпоха с паденьем Парижа, чтоб четыре десятилетья спустя обернуться бесстыжею Эрой Престижа, жигуленкомв размытом окне колеся. Снег ложился на тонкую жесть лимузинов. (Отчего ж ты таких прохиндеев растишь, губошлепые чванные пасти разинув, Лживый Сертификат, Безгаражный Престиж?!) Век свое отшагал. По венкам и котурнам, несомненно проехал каток паровой. Мы ликуем, объяты катаньем фигурным, мы ликуем, богаты катаньем фигурным, это наш общий тодес: ко льду головой! Мы ликуем. Всего нам на свете дороже олимпийских реляций возвышенный дух, хоккеистов разъевшихся сытые рожи, романтический бред разбитных показух. И вгоняют коньки свою сталь ножевую в идиллический студень, в искусственный лед. Кто же, кто же безмерную душу живую в эти папье-машёвые торсы вдохнет?.. Где-то в самом изломе, в излете, в исходе, где на Пресне – в проеме – ротаций валы, – дым белесый расцвел на ночном небосводе, в наслоеньях морозной ликующей мглы. Там, свершая свою золотую крюизу в заколдованном, в дивном, в безгрешном кругу, вновь ПОГОДА НА ЗАВТРА бежит по карнизу, обещая нам оттепель или пургу.

ГОРОД У ДОРОГ

ТЕНИ ПРАЗДНЫХ ТУЧ

Город отражен в канале вверх ногами, от шатров зари давно затерян ключ. Площадь. Купола. Плывут по амальгаме тени праздных туч. Сколько в синеве их, темных и косматых, сколько их собой пятнают синеву. Тень любви лежит на взморьях и закатах, этой тенью я живу. Город весь продрог. Он зол, как непогода. Город весь продрог. Город у дорог, которым нет исхода. Город у дорог.

«Я погружаюсь в пестроту…»

Я погружаюсь в пестроту чужих словес – в наряды сброда, в нагих улыбок маяту, в седую сутемь сумасброда. Я вижу, как парят года, как сочетаются минуты, как на отшибе пьют цикуту дожди, седые как слюда. Зеленый мир, зеленый дол, печаль, похожая на отмель, тревоги сутеми дремотной, отрады сдержанный глагол. Представь тоску: перед тобой таятся маленькие страсти, и чьи-то вымыслы о счастье встают из темени любой. Любите холод бытия отнюдь не в переносном смысле. Над миром темного литья дома угрюмые нависли. Любите серые дожди, в них, кстати, грусти очень мало, – о, сердце, жизнь мою клади на музыку иных кимвалов!

НЕОНОВЫЙ ТУМАН

Мы бродим по стезям непостижимо узким, пристойным, словно брак, и вязким, словно связь, – неоновый туман плывет над Белорусским, колеблясь и клубясь. А где-то есть уют и книжка на диване, и лампа на столе приветливо светла. Прохожие снуют в неоновом тумане за тридевять земель от женского тепла. Мы жадности бежим – нам нужно очень мало: снотворный люминал – и к черту героин, и в шелесте страниц дородного журнала страданья героинь и шорох георгин! Зачем с такой судьбой нас грозами связало? Зачем кружило нас, терзая и томя? В Москве есть девять – нет, одиннадцать вокзалов, а можно обойтись двумя или тремя. Листок календаря в смешном раздумье тронув, постигнуть, что пришли притихшие года, и можно никогда не покупать перронных: ни проводов, ни встреч – и сами никуда. Немножечко тепла, немножко женской ласки, и скомканный конверт, и нежных строчек вязь… Неоновый туман висит над Ярославским, колеблясь и клубясь.

НАСЛЕДЬЕ НЕУМЕНЬЯ

Стоит сухая осень у самых щек твоих, железной славы просинь, бесчеловечный стих. Забудь об умираньи, о бренности забудь, впивай в глаза бараньи постылой жизни суть. Ты бредишь оковытой, напитком пьяных вдов, — ты как тюльпан, забытый на выставке цветов! Как на мосту горбатом окаменевший стриж, как солнце над Арбатом в безлюдьи рыжих крыш! Здесь вьются велогонки, дряхлеет моды крик, здесь ты в комиссионке увидишь Лилю Брик. Здесь всей эпохи звенья, здесь мне всего родней наследье неуменья давно ушедших дней.

«Душа, околдуй мое тело…»

Душа, околдуй мое тело и болью моей овладей! Глядела Мадонна, глядела на потных, наивных людей. Глядел темноокий Бамбино, вцепившись в нее, как репей, на пост милицейского чина в скрипучих ремнях портупей. Из недр напирала глубинка, исполненная торжества: — Сикстинка, Сикстинка, Сикстинка! Ленивка, Волхонка, Москва! И с мукой, непонятой сразу, несвойственной для малышей, Бамбино смотрел темноглазый на эту толпу торгашей. И Дева Младенца держала, в нем Бога прозрев самого, чьи Царство, Престол и Держава совсем не от мира сего. Так шла Форнарина, босая, вдоль синих небесных дорог, хохлатую тучу лобзая касанием узеньких ног. И, сродный немудрому детству, как некий немой пилигрим, Спаситель воскрес по соседству с поверженным Храмом своим.

«Этот месяц согбенных желаний…»

Этот месяц согбенных желаний удавился на башенном кране и висит над затеями кровель с тишиной мироздания вровень. А над ним вьются млечные тропки, и звенят, словно полые стопки, пожилые астральные сферы, и чихают милиционеры. И плащом прорезиненным полночь зашуршала над вешней Москвою: полночь, полночь, ты рюмки наполнишь виноградною влагой живою. Но и это бродившее сусло нам отраду принесть не сумеет: пересохли веселые русла и былая отвага немеет. Этот месяц согбенных желаний вновь с астральною музыкой вровень: он качнулся, подобно шаланде, на причале ощеренных кровель.
Поделиться:
Популярные книги

Болотник 2

Панченко Андрей Алексеевич
2. Болотник
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.25
рейтинг книги
Болотник 2

Барон диктует правила

Ренгач Евгений
4. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон диктует правила

Часограмма

Щерба Наталья Васильевна
5. Часодеи
Детские:
детская фантастика
9.43
рейтинг книги
Часограмма

На границе империй. Том 7. Часть 4

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 4

Вечный. Книга I

Рокотов Алексей
1. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга I

Возмездие

Злобин Михаил
4. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
7.47
рейтинг книги
Возмездие

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Локки 4 Потомок бога

Решетов Евгений Валерьевич
4. Локки
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Локки 4 Потомок бога

Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Рыжая Ехидна
4. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
9.34
рейтинг книги
Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Охотник за головами

Вайс Александр
1. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Охотник за головами

Бракованная невеста. Академия драконов

Милославская Анастасия
Фантастика:
фэнтези
сказочная фантастика
5.00
рейтинг книги
Бракованная невеста. Академия драконов

Ротмистр Гордеев 2

Дашко Дмитрий
2. Ротмистр Гордеев
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Ротмистр Гордеев 2

Последняя Арена 2

Греков Сергей
2. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
Последняя Арена 2

На границе империй. Том 8. Часть 2

INDIGO
13. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8. Часть 2