Я - душа Станислаф!
Шрифт:
Разиф не помогал выбирать сеть, но и не мешал – как уселся на носу лодки, укутавшись в дождевик вначале, так и продолжал сидеть там же. Лица его я не видел – не до этого было. Разговаривая с ним – разговаривал сам с собой, да что от того, что он молчит? Может, безответная любовь или еще что?.. Главное – заметно повзрослел и этим тоже порадовал меня и Сю Ли. Да и что ему было говорить, если я сам не умолкал. И – об одном и том же: сколько ринггит заработал на рыбе, сколько он возьмет с собой, в университет, какую невесту ему присмотрел… Руки заняты – языку отдых, но не моему: душа радовалась тому, что я переживал в компании с сыном.
Забив рыбой рундук в широком сидении – без меня его никому не открыть, –
Нордин уставился на нас с Мартой вопрошающе. Этого не могли скрыть даже его юркие хитрые глаза.
– …Вы ведь знаете, да: удача приходит, но убегает, и быстро, как только возблагодаришь Аллаха за его расположение и щедрость. Она не обидчива – удача, я вам скажу, не желает иметь ничего общего ни с вами, ни с тем, что случится потом. Явилась, синим тунцом или желтоватым горбылем, и тут же умчалась выпутавшейся из сети макрелью! И то, что случилось потом – провидение Аллаха, как я считаю. Аллах посчитал, что я достаточно прожил, чтобы предстать перед ним. Теперь же я знаю – это не так.
Монолог малайца приостановила Марта:
– Я знаю русскую поговорку, и в ней говорится: не тяни кота за хвост! Что случилось потом, рус?
Тут же Нордин вскинул, от лица вверх, кисть правой руки, что означало то же самое, пожалуй, что: «Эй, женщина, не перебивай – молчи и слушай, когда говорит мужчина!».
– …Когда до береговой линии оставалось, по моим подсчетам, пять-шесть километров, ветер обезумел. Пришлось выбросить за борт весь улов, – еще и сейчас не без глубокого-глубокого сожаления продолжил малаец.
Его было не узнать в этот момент. По всей вероятности, память подвела к чему-то жуткому в воспоминаниях и это, пережитое им, выпаливало изнутри душу.
– …Вода залила аккумулятор, а перед этим, пока я освобождал рундук от рыбин, ветер сорвал с аккумулятора водонепроницаемый брезентовый чехол, и двигатель заглох. Он долго не заводился, но Аллаху было угодно, чтобы он снова заработал.
Все это время я не забывал, что со мною Разиф. Он вжимался в обводы лодки и молился. Чтобы его успокоить, я надел на него свой спасательный жилет а, когда лодку подняла волна, указал на береговую линию в огнях. Мы уже были близки к дому – такое расстояние мой сын проплывал без отдыха еще мальчишкой. И обращались к нему, даже взрослые, не по имени. «Игла» – такое у него было прозвище на острове.
Ветер не только пригнал высокую волну, но и откуда-то металлическую бочку. С гребня она полетела в лодку. Гулко ударила по краю лодки, сбила меня в море, и лодка перевернулась.
Сын вынырнул рядом со мной. На нем был спасательный жилет, а с ним доплыть до берега – всего лишь дело времени. Наглотавшись воды с привкусом собственной крови, я туго соображал, но боль в лице и в теле обострили чувства. Тем не менее, ног своих я не чувствовал. Я сказал об этом Разифу, он оттолкнул меня от себя и уплыл…
Как умер Нордин, об этом он мне сказал при первой нашей встрече: утонул и умер! Поэтому, чтобы ему не нужно было еще раз пережить и момент смерти своего тела, и переживания от того, как поступил сын, я понимающе заглянул ему в лицо, и спрыгнул с пирса на песок. Но Марта, перед этим, дала нам понять, что ей хотелось бы узнать все, и малаец продолжил…
Еще я услышал, уходя вглубь пляжа, как Нордин произнес:
– Не мой сын, Разиф, бросил своего отца умирать в море, а Игла – кем он стал вдали от меня!..
Новый летний день входил в город тонкой воды с моря, а я, прохаживаясь в своем прошлом, спросил себя: как бы поступил Станислаф, оказавшись на месте Разифа? Один раз всего лишь задался этим вопросом, потому что ответ был я сам, его душа: стало горько и противно от одной только мысли, что, вдруг, уплыл бы как и он. Нет-нет, Станислаф не бросил бы отца. Ни за что не бросил
Горе, может, и приходит одно, но не закрывает после себя двери. В этом Марта права. Это и я понял в свои последние земные дни. В страданиях не может не быть вины того, кто страдает. Поэтому, наверное, Вечность избавляет душу от физической боли тела, а ее чувствования оставляет прежними, земными. Души откровенничают друг с другом, их чувствования дополняют одно другое и становятся общими. А значит, страсти – к страстям, чувства – к чувствам, ощущения – к ощущениям… В этот момент мне показалось – я знаю, что ждет меня, Марту и Нордина в конце лабиринта. Конечно, это была лишь догадка, но уже сейчас мне нужны были ответы на вопросы, каких себе, ни разу еще, не задавал. И я, хоть и не хотел этого очень, переместил себя в гематологическое отделение Херсонской областной детской больницы, в январь 2018 года…
…Ночь бросала в окно снег, будто звала и хотела что-то сказать, а отец и сын никого не хотели видеть, ничего не хотели слышать, и не отпускали друг друга взглядами. Они не могли сказать по-другому о том, что невозможно увидеть или услышать, что принадлежало только им, двоим: верность друг другу. Навсегда!
Любви в каждом было так много, что она стала безумием их решимости. Станислаф умирал, не сознавая этого, но умер бы за своего папулю в любую секунду, чтобы он жил, а его папуля, постаревший Атос из «Трех мушкетеров» Александра Дюма, готов был всегда и сейчас умереть за сына. Его шпага, острый ум в ножнах благородного нрава, уже ничего не могла решить – смерть вызвала на дуэль не его, а сына. Санислаф, хоть и мальчишка-подросток, принял вызов с достоинством взрослого мужчины. Но поединок он проигрывал – день за днем, и уже – минута за минутой. И отец с сыном понимали это, но такой исход могли принять лишь при единственном условии: смерть за жизнь одного из них.
Внешне они не были похожи, и в то же время – так похожи их души: измотаны и измождены ожиданием чуда, приславшее взамен себя отчаяние.
Да, их любовь безумна, но верность друг другу не даст ей обмануться в себе. Это не любовь себя в ком-то, это совсем иное. Что?! Что разводило их на дистанцию внимательного и осторожного отношения друг к другу? И что так притягивало одного к другому – никто между ними не мог встать? Не потому ли отец был осторожно добрым к сыну, а внимание сына – исключительно чувственным. Не потому ли, сам истекая кровью, Станислаф думал не о себе, когда его укладывали на больничный возок, чтоб поднять в реанимационное отделение – думал лишь об отце: как же ему непросто было оторвать его, большого и тяжелого, от постели, поднять на руки и уложить, осторожно и бережно. Эх, спина – спина, изводившая отца выпадением межпозвонковых дисков! Знала бы она, если бы могла знать, что чувствовал Станислаф, ощущая кончиками дрожащих пальцев, как проваливались вовнутрь тела его отца один за другим позвонки. А как глазам было невыносимо видеть, что он остался у палаты, держась за дверь, и понимать почему: теперь и отцу будет нужна срочная медицинская помощь. И при этом знать наверняка, как жестоко и бессердечно поступит отец по отношению к самому себе: мама поможет ему лечь на постель сына животом вниз, он ухватится за поручни кровати и, зажевав подушку, скажет ей: «Тяни!»… А спустя ночь, обмотав себя, плотно и безжалостно, простыней от поясницы до груди, подойдет к двери реанимационного отделения первым из посетителей… И сейчас, неподвижный и онемевший от усталости бороться, Станислаф смотрел на своего отца не с дистанции пространства между ними, а с дистанции благородной сыновней любви. С нежностью прощения и прощания, которая бывает только у последней печали.