Я из огненной деревни…
Шрифт:
В лесу я искала людских следов. Я считала, что никто не остался в живых, что всех убили. Я и плакала, я и звала. Мне казалось, что никого уже нема на земле, что все убитые. Сколько я ходила, я и сама не знаю…»
Так убивали, убили одну из полесских деревень — Копацевичи Солигорского района Минской области.
И так помнит о том Ганна Михайловна Грицевич.
Когда в Минске судили бывших карателей, которые в составе эсэсовского батальона Дирлевангера убивали, жгли людей в белорусских деревнях, один из этих нелюдей вспоминал,
«…В деревне немцы и наши были построены в две шеренги. Как я помню, впереди стояли немцы, а за ними — мы. Офицер через переводчика (фамилию я не помню) приказал, чтобы мы выполняли все распоряжения немецких солдат, а кто не выполнит, тот будет расстрелян. Каждый немец предложил тому, кто стоял позади, идти вместе с ним к хате. У каждой хаты остановились по два человека, немец и наш, тогда офицер подал команду зайти в дома. Я вместе с немцем зашел в пятый или шестой дом, а всего в этой деревне было двадцать пять или тридцать дворов. В хату я вошел первым и увидел за столом старика и старуху, годов им было по семьдесят. А рядом с ними сидел парень лет пятнадцати. Немец мне указал: „стреляй“ — рукой на тех, что сидели у стола, показал. Я из своей винтовки сделал три выстрела, в каждого но разу выстрелил. Стрелял я в упор, они упали на пол.
После меня по ним дал автоматную очередь немец и сказал: „Капут“.
„Конец, все!“ — он об убитых сказал, тот фашист. Но как бы и о своем подручном тоже. Потому что и его это был конец. На одного человека стало меньше, на одного карателя-фашиста — больше.
Копацевичи — это была большая деревня.
В сегодняшних Копацевичах — сегодняшняя жизнь.
Только случается, как напоминание — привезут откуда-то бывшего полицая, покажут людям:
— Узнаете?
И к нашему „газику“ в некоторых деревнях подходили, подбегали: „Где они?“, „Кто?“, „Говорили, снова полицаев привезли“.
Прятался он — кто ушел от партизанской пули, от гнева народа, — аж двадцать пять или тридцать лет. На людях и в своей семье жил, но чем же было для него все то, что других радует, что для других — счастье: хорошие дети, жена?.. Они ведь не знают!.. Добрый труд, достаток, даже имя, может, и неплохое среди тех, с кем трудится: старается ж перед теми, кто завтра вдруг узнает».
Как жжет все это — ужасом!.. Услышат все знакомые и дети его, что он — каратель, убийца детей и женщин…
«…Мы с матерью пошли в эту обору, в этот сарай.
Правда, груда лежит людей, ну, что там, или это люди, или какие мешки — я уже не разбиралась, что там такое лежит.
Одна семья просилась, стояла на коридоре, я это видела. А вторую как раз расстреливали. Мужчина был солидный такой, у него рабенок на руках. Ему как дали — рабенок полетел из рук, а ему — еще раз в затылок, тогда он упал. А те все еще просились в коридоре.
Я все стояла и смотрела. А напротив меня стоял с наганом — один вот так, как вы сидите. Я опустила вот так Руки, а он — отходит, и отходит, и отходит!.. Може, если бы он стрелял, дак он попал бы в меня. Отходит, отходит, я стояла, стояла, а дальше вот так руки (показывает) и упала. Упала, чтоб уже ничего не видеть…»
(Из
На суде один из бывших карателей припомнил, как однажды его родной сын сказал, глядя телефильм: «Я бы сам их!.. Своими руками!..» Про убийц, фашистов сказал. Бывший каратель даже замахнулся тогда на сына. Был очень пьяный — этим жена и дети объясняли непонятное его поведение. А потом узнали…
Многие из подсудимых проклинали тех, у кого когда-то стажировались, кто командовал ими. Своих фюреров — мелких и покрупнее, командиров рот и взводов — Поля и Пляца, Циммерманна и Сальски, батальонных командиров — Зиглинга и Дирлевангера. А выше над всеми ими были полицейский генерал Готтберг и самые главные каратели — Гиммлеры, гитлеры…
Да только и сами-то они, те подсудимые, хотя и исполнители, но не «мелкие», если участвовали в таком. Делали же, вытворяли вместе с теми пляцами да зиглингами вон что!..
Это — из рассказа копацевичского жителя Кузьмы Лукьяновича Агиевича.
«— Хозяин?
Я говорю:
— Хозяин.
— А где матка?
— Откуда я знаю, где матка?
— Забирай с собой детей.
Двое детей было, по два года, а одно — шесть месяцев. Хлопчик еще был, восемь лет. Так того жинка отправила за отцом полицейского, сказала ему:
— Може, ты будешь жить, дак хоть мое дитя спаси. Он не сосед, а просто шел по селу, у него такой самый мальчик был, они вместе дружили…
Они как сказали мне: „Забирай детей“, дак я сразу вижу, что это дело к концу подходит. Я говорю, что как же троих детей возьму! Дак они взяли на улице двух женщин, да им по одному дитяти, а я третьего взял — и нас погнали.
Потом по дороге меня один „доброволец“ [62] вызвал… А на мне были хромовые сапоги. Вызвал из толпы народа, завел меня в хату, содрал с меня сапоги и дал галоши фабричные, говорит:
62
Так называли изменников из числа бывших военнопленных.
— Дойдешь!
И опять вывел в толпу народа.
Загнали нас на площадь, где памятник теперь стоит, и вот на этой площади, значит, отбирали человек по пять, по три, такими партиями, и загоняли в коровник, тут же, рядом. Ага. А в этом коровнике стоял он и расстреливал людей.
Когда попал я тоже в тот хлев, меня там ранило…
Вопрос: — Вас заводят туда, а вы его не видите, того, что стрелять будет?
— Почему нет? Он стоит и командует: „Дальше, дальше!..“
А трупы лежат.
А как только отошел от стены, дак он из автомата — шах!..
Ну, а я как раз пригнулся, и у меня на голове пуля только сорвала кожу. Ну, я упал. Дитя у меня было — дитя убили. А те — я ж не знаю где. И старший мальчик мой ко мне попал, поскольку батьку полицейского тоже туда загнали и расстреляли. Дак мальчик мой ко мне попал и при мне был.
Ну, я лежал…
Лежачему мне попало еще четыре пули. Пять пуль я получил в хлеву. Но кости нигде не побило, только все в мякоть.