Я из огненной деревни…
Шрифт:
Он повалился, а я не лезу наперед. Уже гляжу — побежали все, дак и я по полю… Улицей вот так, в жито. И я бежала. И невестка моя бежала. Мы вдвоем с нею. Дак она повалилась и лежит. А я глянула так вот… Но верите ли вы мне? Я ж не вру — я глянула, что она лежит — и я побежала, в забор втиснулась, за сарайчики, и сталась я живая. Три усадьбы перебежала. За хлевами густо были строения.
Тогда я гляжу — а моя девочка, вот этаконькая, бежит! Бежит из того жита.
Уже они реже стреляли. Дак я тогда за эту девочку я а говорю:
— Ай, дочушка, уже ж нам всё! А четверо ж где еще?
Тогда
И я перележала в жите с этой девочкой.
Как уже били!.. Ай, били!.. Лес шумел, и земелька стонала, как били! Кто где…
Сколько нас отбежало? Бабы две только. А то все дети. Они пустили из пулеметов в рост, а дети маленькие, и остались. Годиков по пять, по шесть которые.
Я была здоровая, дак я бежала, я б теперь так не побежала…
Вопрос: — А ваши детки?
— А мои детки где-то четверо. Только одна около меня. Младшая самая. Они там, немцы, долго стояли.
Я вот так пододвинулась к меже, чтоб поглядеть, а ока:
— Ай, мамочка, не бросай меня!..
Я пододвинулась — а моя хата по окна горит!.. И уехали они, вижу я. Тогда я побежала и нашла… Кого я нашла? Кристину. У нее на руке девочку убили. Кулю Цыганову нашла. И девочку Шурку. Вот сколько нас.
Побежали мы в лес.
А тогда я шла, детей кликала, а вот эта раненная… (К хозяйке.)Ты, Юлька, лежала, а я тебя нашла. Нашла ее, около нее было четверо… А грязь такая!
— Кто там? — говорю я. — Идите ко мне! А они говорят:
— Вы идите к нам!
Известно, маленькие девчатки. Я взяла к ним пришла.
А вот эта Юлька лежит, чуть жива. Я так нагнулась, говорю:
— Ах, Юлечка!
А она взяла да хлип-хлип… А девчонка грязи взяла на нее. Это там вода такая была — одна грязь. Седьмой годик девочке было, а мать, Юлька эта, станет что попало говорить, дак она воды на нее. Так спасала ее. Выкопала ямку и брала из нее воду. Юлька голая лежала, дак она ей на грудь воды, на лицо…»
Разлитье — деревенька бесперспективная. Так нам сказали на двух уровнях: в сельсовете и в районе.
Предложили теткам из этих печальных хаток перебраться в центр колхоза, гарантировали, как это делается, помощь, а они — не хотят.
Странно?
Не очень.
Лет несколько перед тем на Гродненщине нам случилось встретить нечто подобное. Куда там подобное — курную хату!.. Не в музее или на картине, а в Лидском районе, на территории богатого совхоза «Малое Можейково». Совхоз построил двухэтажный дом, а бабку из курной хаты никак не могли уговорить перейти в квартиру с удобствами. Директор написал ее сыну в Ленинград, на Кировский завод, что совхоз оплатит командировку, лишь бы только парень уговорил мать не упрямиться Целая сказка, если кто недоверчивый… А что же у бабки была за причина не переходить? Старая липа перед окном, а под липой — криничка… Так она, бабка, сама говорила.
Разлитье — какие-то три хаты, сарайчики, заборы, огороды… И роскошное лето такой печали не приукрашивает. Бабулю Настасью Шило дочка забрала было в Казахстан, где она работает бухгалтером, но старуха
«Завтра как раз тридцать лет с того дня», как погиб ее сынок, и она туда пойдет, на ту могилу, и «буду день там плакать»…
Поэтому из Разлитья никуда перебираться не хочет. И от дочери потому вернулась — от того целинного благополучия.
ПАМЯТЬ
Был на Слутчине застенок Подлевише, красивое селеньице, дворы широкие, в садах, как в венках, дома на высоких фундаментах, крытые гонтом. Колхоз тут скоро вобрался в силу, и название деревне дали новое, советское — Красная Сторонка.
Еще в те годы посадил Кондрат Лапец на своей усадьбе березку. Не для пользы, для красоты. И любовался деревцем человек, не подозревая, что скоро оно станет памятником на его могиле.
28 января 1943 года каратели напали на Красную Сторонку, Гандарево, Старево, Лазарев Бор и другие окрестные деревни и деревеньки. Пожгли их, молодежь угнали в Германию, а стариков поубивали. Партизанский связной Иван Лапец, Кондратов сын, пришел на свое пепелище, нашел мертвого отца и, оплакав, похоронил у двора под березой, как издавна хоронили людей, убитых грозой. После войны Иван Кондратович построился на другой стороне улицы, а старое подворье пустует. От той отцовской березы рассеялись деревья-дочери. Они окружили могилу хозяина. Надмогильный камень, поставленный сыном, затерялся среди живых обелисков-берез.
В деревне Казимировка на Мозырщине пожилая, смуглая женщина с большими, как на старинных иконах, глазами, привела нас к серому камню под яблонькой в огороде. Там могила ее семьи, замученной фашистами. О трагической гибели родных и своем случайном спасении Ульяна Казак рассказывала как-то на удивление сдержанной последовательно, хотя предупреждала нас, что находит иногда на нее затмение, забытье. Когда мы фотографировали ее здесь, около яблоньки, женщина стояла спокойно, как бы не видела нас, а потом подняла несколько яблок с муравы и подала нам — угощайтесь. Жутковато выглядело это неожиданное приглашение причаститься к усопшим. Но для нашей душевной собеседницы, крестьянки с сухощавыми, потемневшими от работы руками — все тут было, видать, естественно. Те, что здесь лежат, сажали яблоню, о них она напоминает солнечными плодами.
В свое время довелось нам видеть на брестском Полесье обгоревшие дубы на подворьях бывшей деревни Тупичицы, на берегу Бобровицкого озера. Немного осталось этих деревьев-ветеранов: только те, что росли на отшибе от села, поодаль от пожарища, только они сохранили в толще могучих комлей, под бронею коры, остатки жизненной силы. Им обожгло ветви, огонь выгрыз черные дупла в полуссохших стволах, — они зияют обугленными проемами, поражают днем, пугают ночью. Эти обугленные ветви-руки, обгоревшие корневища-ноги и стволы-туловища придают силуэтам деревьев выражение трагической величественности…