Я из огненной деревни…
Шрифт:
Как-то так… То ли человеку жить положено?..
Ушли они.
Потом один с собакой зашел. Собака — заливается, рычит!.. Потом слышу: спички шаркают. Слышу: солома начала гореть…
Вылез я на ток. Вспомнил, что и батька мой тут. Взял вилы, пырнул — шевелится. Вытащил я его. Я обгорел слабо, а у батьки все лицо было с полгода обгоревшее, нельзя было смотреть…
Вышли мы из этого гумна. Гумна одно от другого — метров шесть. Глядим: человек перед нами. Испугались, стоим, как столбы, один на одного посматриваем. А потом узнаем: сосед.
— Это вы, дядька? — спрашивает. —
Пошли мы втроем к дороге.
А они последний дом, где сидело начальство, поджигают.
Напоролись мы на немца. Нес сноп соломы. Метрах в двух от него я руки раскинул, чтоб тех, что сзади бежали, задержать. В дыму он меня не заметил, а двор узенький. Мы — назад. Я — через забор. У соседа ульи были на зиму составлены, я — между ними, в лужу, — снег от пожара растаял, — лёг и лежу…
Уехали немцы. „Давай, думаю, пойду погляжу на могилу“… Детский ум… Понаходил одежду, материну и сестер. Раздевали всех до белья…
Та могила, где мужчины, подымалась немного, сантиметров на двадцать, а кровь около стенки — фонтаном. А где женщины… клянусь… истинным богом, что на женщинах не меньше как сантиметров на семьдесят земля то подымается, то оседает… Значит, они только немного присыпали, чтоб не видно было. Потом людей пригоняли, на третий день, добавляли земли…»
Пока он рассказывал, за спиной его, на пороге, почти все время стоял мальчуган. Один из тех веселых «философов» с забора. Уже разумно притихший. Когда он отходил или возвращался снова на порог — обязательно осторожно и, босиком, совсем неслышно. Моложе, чем отец в то время, когда его убивали, но уже также — свыше десяти…
Девочке было неинтересно. Только немного послушав, попрыгунья побежала со двора искать новой забавы.
И все над нами и вокруг нас было в покое ясного предвечерья.
2
Великая Воля Дятловского района Гродненской области.
Лесная деревня с вековечными дубами и высокими, стройными соснами — не только вокруг нее, но и на улицах, с кипарисным можжевельником на полянах между редко разбросанными усадьбами, с деревянной церковью на кладбище, красивой в своей поседелой, согбенной старости. Добротные хаты у великовольцев, почти все — послевоенные.
16 декабря 1942 года немцы убили здесь около двухсот человек. Среди очень немногих, кому повезло как-то спастись, было два подростка.
Один из них, колхозный животновод Алексей Викторович Ломака, так рассказывает про тот день.
«…В то время я еще был малец, мне шел одиннадцатый год. Помню я: пришли немцы, стали выгонять нас из хат. Немец отворил двери и сказал: „Выходите!“ Мы жили в хате две семьи, потому что наша хата сгорела, и мы жили у соседей. Вышли мы из хаты и видим, что тут уже вся деревня согнана. Подогнали нас, може, метров на пятьдесят, поставили всех в колонну. Не помню, сколько там человек в колонне было. Скомандовали нам всем стать на колени, и сзади пришла машина. И стали мы промеж собой говорить, что, може, жечь нас будут живых… А они нас стали фотографировать — с каким-то аппаратом стояла машина.
Сфотографировали
Я попал тогда как раз во вторую группу — двадцать четвертый человек. Я только помню, что я до тех пор был в памяти, пока скомандовали ложиться. Упал я — уже выстрелов не слыхал, как по нас лежачих стреляли. Може, и заснул. Что-то получилось.
Уже потом, когда всех порасстреляли, встал старый Василь Ломака и говорит:
— Хлопцы, кто остался живой, вставайте. Немцы уехали.
А батька мой был тяжело раненный в живот и, как услышал этот разговор, спрашивает:
— Алешка, а ты не раненный? Пошевелись…
Ой, я забыл, я это сразу с батькой говорил, как толь они перестреляли, еще не ходили добивать. Батька говорит мне:
— Ты, сынок, жив? _ Жив, — говорю.
— И не раненный?
— Не-е, не чувствую.
— Не печет нигде?
— Не.
Дак он говорит:
— Не шевелись, а то ходят, добивают.
Минут, может, через пять подходит немец к моей голове, подцепил ногой мою голову, а я этак во… (Показывает.) И он пошел дальше.
А потом уже этот Ломака Василь встал и говорит:
— Хлопцы, кто живой остался, вставайте. Немцы уехали!
Встал я, и пошли мы по трупам искать людей, которые живые.
Еще я застал свою сестру, ей было тогда семь лет. У нее была нога перебита ниже колена. Я ее метров, може, сто, може, семьдесят отнес. Ну, тогда ж я был пацан, если б это как теперь был, самостоятельный… Она стала просить, что болит, что положи меня, и я положил, я пошел с теми стариками в лес.
Ну, в лесу мы тоже ходили двое суток. Есть у нас нечего было, мы там обнаружили партизанский лагерь. Пришли мы в тот лагерь, было там немного пшеницы и мяса малость. Взяли мы кастрюлю. Голые ж мы были, никто ж не знал, что придется еще долго жить. А уже зима была. Нашли мы какого-то матерьяла на портянки, оделись малость, взяли эту пшеницу и мясо, наварили там, поели…
А на другую ночь решили: пойдем в свою деревню.
Пришли мы туда, где я положил сестру, — сестры уже не было. Куда она делась: или ее забрали да вместе с людьми засыпали, добили, или она сама кончилась, кто его знает. В лесу она лежала, прямо в лесу, я ее метров сто, може, и меньше отнес за пригорок, она стала просить — и там я ее положил…
Ну, а потом мы взяли в деревне хлеба, у кого где нашли в кладовке, что-нибудь так еще, мясо какое-нибудь…
Подходили мы потом и к могилам, но они были уже все засыпанные. Они пригнали из Малой Воли людей и засыпали.
Взяли мы продуктов из деревни, где у кого что нашли, — голодный уже не глядишь, свое не свое, лишь бы где, — и пошли в лес.
И думаю я: пойду куда к людям, искать людей.
Шел я, а там стоял сеновал, сарай такой на болоте. Которые побогаче люди, то ставили там сараи и клали сено. Захожу я в тот сеновал — лежит Борис раненый. Я говорю ему: