«Я крокодила пред Тобою…»
Шрифт:
– Эй, ты куда?
– Мне надо.
Марина оставалась дома с гражданской свекровью, тихо закипала и радовалась, что может оправдать свои громкие хамские ответы Ильиничне ее глухотой. Она со злорадством орала, повторяя не расслышанные свекровью слова, и отыгрывалась на ней за все более частые Володины уходы в «надо». Ильинична была беззлобной и терпеливой, говорила тихо, ходила не спеша, немного пришлепывая на левую ногу, голову всегда покрывала чистым белым платком. Елизавета просто и вкусно готовила. Даже во времена пустых прилавков она умудрялась
– Мужчина должен кушать мясо. Сама не съешь, а ему оставь.
Как ветеран труда она отоваривалась по карточкам в специальном магазине и все самое вкусное отдавала детям. Маринка этого не ценила и воспринимала как должное. Елизавета Ильинична сама делала уборку, подметала, мыла полы, трясла ковры, потом лежала по три-четыре дня с высоким давлением. Аппарат показывал двести сорок на сто пятьдесят, около кровати всегда находился тазик, потому что свекровь в эти дни выворачивало наизнанку. На ее лбу лежало маленькое белое мокрое полотенце, от боли она не могла произнести ни слова.
Свекровь Марину раздражала. Маринка брезговала. «Почему же меня так раздражает эта милая старушка? Почему у меня нет к ней ни капли жалости и сочувствия? Она для нас с Вовкой разбивается в лепешку, почему же я такая тварь бессердечная?» Но Маринкина совесть спала, не шелохнувшись. Елизавета Ильинична относилась к Марине как к стихийному бедствию. За свою долгую жизнь она такое пережила и столько выстрадала, что это не шло ни в какое сравнение с истериками сумасбродной девчонки. Ее капризы, конечно, были обидны и досадны, но Елизавета Ильинична воспринимала все со смирением, как очередное Божье испытание. Вечером, перед сном, Елизавета Ильинична выключала на кухне свет, становилась лицом к углу кухонного буфета и начинала что-то шептать, закрыв глаза.
– Владыко Человеколюбче, неужели мне одр сей гроб будет, или еще окаянную мою душу просветиши днем?.. – доносились до Марины непонятные слова, – … в руце Твои, Господи, Боже мой, предаю дух мой… Ты же меня благослови, Ты меня помилуй и живот вечный даруй ми… Аминь.
«О, аминь я помню». Марина вспомнила, как однажды шла с мамой из школы. Была осень. Разноцветные листья, качаясь в воздухе и лодочкой опускаясь на землю, тепло шуршали под ногами. Небольшой ветерок, закручивая упавшие листочки, снова поднимал их вверх, создавая осенний цветной хоровод.
– Аминь, аминь, аминь. Маринка, осторожней, обходи эту круговерть, – тревожно-уверенно сказала Тамара Николаевна, – не наступай в нее.
– Почему, мам? Это же листочки… – с осторожностью спросила Марина, удивляясь неизвестному, трижды произнесенному слову.
– Это кто-то порчу кому-то послал, у нас в деревне так бабы говорили. Если листья вихрем или снежная поземка змейкой под ноги кинется.
– Как это, порчу? – удивилась Марина, а про себя подумала: «Больше на парчу походит, цветные листочки, цветная материя…»
– Ну, если кто кого сглазить захотел, насылают порчу, беду какую-нибудь, заразу, надо трижды «аминь» сказать, и она тебя
– А-а…
Маринка шла до дома молча, вникая в новое, непостижимое, непонятное. «Аминь, аминь, аминь», – шептала девочка, она не хотела портиться сама и, тем более, чтобы кто-то испортил маму. Когда Марина стала взрослой женщиной, она учила уже свою дочь этим немудреным оберегам. Она верила в гороскопы, амулеты, заговоры, привороты, которые напускали еще больше страхований в Маринкину, и без того замусоренную страхами, душу. Ей понадобилось прожить много времени и бед, чтобы научиться отличать внушаемые матерью суеверия от разумной веры. Аминь – истина, так будет.
– Вов, что там твоя мать вечерами шепчет?
– Не обращай внимания, она мо-олится, – с неловкой иронией ответил Володя, – это старческое. Что поделаешь? Возраст.
– Бред какой-то, молится! Что за средневековье? Чушь собачья! Она что, и в церковь ходит?
– Ходит, по воскресеньям. Да не бери в голову!
– Да-а… кошмар, – Марина пребывала в крайнем удивлении. – А я-то думаю, что это она меня недавно спрашивала, крещеная ли я?
– А ты крещеная? – Вовка сидел, уткнувшись в телек.
– Нет, конечно. Еще чего?! Мракобесие, на дворе двадцатый век! Кресты, иконы, мрак какой-то! Это для старух вон, из ума выживших.
– Ты про мать напрасно так. Она бабулька в разуме, необразованная только.
– Да куда там, в разуме! Утром бу-бу-бу, вечером бу-бу-бу.
Качая ногой, Вовка смотрел, как какой-то лохматый певец выскочил на круглую сцену и начал истошно орать в микрофон. Показывали «Музыкальный ринг».
– Вов, давай ребенка родим?
– А зачем, у меня есть уже.
– Ну так у меня-то нету.
– Рано.
– Рано для чего?
– Для всего.
– У тебя что, планы какие грандиозные? Мы уже почти два года вместе.
– Хочу кандидатскую защитить, она почти готова.
– Что до сих пор не защитил?
– Женился, дочка родилась, пеленки-распашонки, науку на полку.
«Та-ак, – Марина начала себя накручивать, – одному рано, потому что я маленькая, другому рано, потому что у него диссертация, третий скажет, что у него одно яичко после свинки. У меня одной все яички на месте и никаких планов! Машина по уходу за мужчиной. Нет, с ними каши не сваришь, не так надо. Я знаю, как!» Больше Марина эту тему не поднимала.
Когда Марина начинала изводить мать, Володя не встревал, как, впрочем, и за жену, когда Елизавета Ильинична цепляла Маринку. Последнее было крайне редко, в основном, истерила Марина, по поводу и без. Ее жутко раздражало, что они жили в проходной комнате. Ладно, телевизор допоздна. Ладно, банки с водой от Чумака и заряженные КРЭМЫ от Кашпировского («А ЧТО, У СОСЕДКИ ШРАМ РАССОСАЛСЯ») – это полбеды. Ночами, когда между супругами происходили очень интимные моменты, мама шаркала из спальни, подходила к дивану, где спали молодые, наклонялась и прислушивалась. Маринка замирала в любом неестественном положении, затаив дыхание.