Я люблю
Шрифт:
Рабочий, размолотивший рабские цепи, вознесенный на пьедестал истории, должен потрогать своими руками все хорошее, что создано людьми, все земные радости испытать. Когда-то нашему брату, рабочему человеку, разрешалось только железо грызть да смазочное масло пить. Теперь мы работаем и за всякими драгоценными камнями охотимся. По кирпичику складываем мировое здание пятилетки и с Толстым, с Горьким, с Шекспиром дружим. Потеем на горячих путях и в уральском лесу прохлаждаемся. Время такое, заря социализма: без поэзии жизнь не жизнь.
Хорошо, что на нашем государственном гербе изображен
Ленка была рада, что у меня появился писательский зуд.
— Не бросай, Саня. Пиши! О том, что ненавидишь и любишь. Ничего не выдумывай. Одну правду выкладывай.
Она по своей воле, против моего желания, перестала бывать на Пионерской. А когда я появлялся на пятом участке, в ее бараке, она встречала меня со строгой деловитостью:
— Ну-ка, давай отчитывайся, сколько страниц сработал?
И смеялась, хлопала в ладоши, подпрыгивала чуть не до потолка, когда я с нарочито важным видом бросал на стол пачку исписанной бумаги.
В мае я рассказал, то есть написал, все, что хотел, и послал в Москву, в Кабинет рабочего автора Профиздата. Ждал скорого ответа. Не знал я, что рукописи да к тому же еще начинающих авторов читаются так вдумчиво.
Шли дни, ответа не было, и постепенно угасала моя надежда на добрый отклик, на то, что гора исписанной бумаги станет книгой. Правы, наверное, были мои товарищи-литкружковцы. Может, и в самом деле, не то и не так, как надо, сделал. Не мудрено. Не зная броду, сунулся в воду. Моя Аленка, бодрячка, дюже верующая, утешает: все будет в порядке. Ладно! Не буду унывать, если ударник и не призовется в литературу. Хватит с меня того, что есть. Ударник горячих путей! И любит меня наилучшая дивчина Магнитки, первая комсомолка. Не изменился я в ее глазах оттого, что не признали меня где-то там, в Кабинете рабочего автора. В общем, ничего страшного не случилось.
Долго не брался за перо, а теперь вот опять нахлынуло. Еще раз поверил в себя.
Брызжут чернила. Пишу. Переписываю. Зачеркиваю и опять переписываю. Не заметил, как и ночь пролетела. К утру очерк закончил.
Смотрю на стопку рыхлой бумаги, впитавшей в себя целый пузырек чернил, и не понимаю, что получилось. Нравится и не нравится моя писанина.
Кто-то топает в прихожей, шуршит газетой, просовывает ее под мою дверь. Почтальон! Вскакиваю, поднимаю с пола «Магнитогорский рабочий», сыроватый, отдающий типографской краской. Тот самый номер, с интервью. Но я не спешу заглянуть в него. Боюсь прочитать какую-нибудь чересчур красивую сказку. Ваня мастер приукрашивать. Не раз уже он описывал ударников так, что они с трудом узнавали себя. Теперь, имея хороший повод, он мог разделать Голоту и Непоцелуева, как бог черепаху.
Ладно, посмотрим, нечего тянуть!
Громадные буквы заголовка:
«ПЯТНАДЦАТЬ МИНУТ МОЕЙ УРАГАННОЙ ЖИЗНИ».
Чуть ниже обыкновенным шрифтом, в скобках: «Беседа с молодым рабочим Александром Голотой».
«...Паровоз летит вперед, по крутой спирали горной дороги, сквозь грозную ночь. Все вокруг полыхает белым огнем, раскалывается,
Вот как мазанул Ваня своей кистью. Чересчур ярко, чересчур храбро. Переводная картинка со всеми ее детскими прелестями. Ни одной серьезной мысли. А вот у меня в очерке... Держись, «Свежая голова»!
За стеной, у которой притулился мой письменный стол, он же обеденный, слышны легкие, стремительные шаги. Ленка! Она врывается в мою продымленную, прокуренную комнатушку.
— Я на минутку к тебе, Саня.
Осчастливила и еще извиняется!
На ней белое, в горошек, с коротенькими рукавчиками платье, белые, с большими шнурками и белой подошвой резиновые тапочки.
Волосы растрепаны от быстрой ходьбы и ветра. Душистая она, как целая грядка ночной фиалки.
Что теперь подумает моя соседка? Шила в мешке не утаишь. Да и не очень, по правде говоря, мы стараемся с Ленкой утаивать свою любовь. Мы с ней уже неразлейвода, хоть еще и не женаты. Не все ли равно, когда, днем позже или днем раньше, оформим на бумаге то, что уже навеки скреплено?
Она увидела свежую газету и засмеялась.
— Опоздала я, ты уже все знаешь. Доброе утро, покоритель урагана!.. Вот какой ты. А я дурнем называла тебя. Прости, миленький!
И звенит смехом. Счастье распирает ее, переливается через край. Хватаю Ленку, прижимаю к себе, закрываю ее горячий, полный смеха рот своими губами.
Она отстраняется.
— Ну, я побежала, Саня, а то провороню очередь за хлебом.
— Успеешь! Вместе сбегаем.
Я обнимаю ее, подталкиваю к обшарпанному, залитому чернилами, с изрезанной клеенкой столу. Усаживаю любимую на табуретку, кладу перед ней шершавые листы, покрытые моими фиолетовыми каракулями. На первой странице старательно выведено заглавие очерка: «Слезы».
Читает Ленка и еще больше веселеет. В таком настроении, конечно, не до критики. Если бы я чепуху написал, все равно похвалила бы. Она до небес возносит мои свежепролитые на бумагу «Слезы».
— Здорово, Саня! Верила я в тебя, а все-таки не думала, что так размахнешься. Ты должен писать и писать. Куй железо!
Слушаю и не придаю значения ее словам. Не талант мой ценит, а только мою любовь к себе. И повесть вот так же возносила, а толку нет и нет.
Ленка угадывает мои мысли, набрасывается на меня:
— Теперь, Саня, я еще больше верю в твою книгу. Напечатают, вот увидишь. И этот очерк тоже.
— Хватит нахваливать. Не за что.
— Есть!.. Ты только послушай, маловер, что вылилось из-под твоего растопыренного пера!..
И она вслух, с пафосом читает, прямо-таки декламирует «избранные», ударные страницы:
— «Всего лишь пятнадцать минут спускал я поезд с горы в долину, а сколько пережил, перечувствовал, передумал!.. Гора Магнитная! Нравственная моя вершина! Я знаю, что отныне, где бы я ни находился, буду смотреть на жизнь только оттуда — с Магнит-горы. Надо всегда видеть далеко, чтобы чувствовать себя человеком».